Благодарю моего сына Сергея
за помощь в издании этой книги
Стихи я начал писать поздно. Мне было почти 22 года, когда я написал первое свое стихотворение. Было это в конце 1962 года в Ленинграде. Чаще всего писать стихи начинают в 15—17 лет или даже раньше, а к двадцати двум это уже проходит. У меня случилось наоборот.
Это было время поэтического бума, который вряд ли когда-либо повторится в России. Издавались сборники, устраивались поэтические вечера, известные поэты собирали стадионы. Сейчас это кажется немыслимым.
Я покупал и читал эти сборники – сначала без разбору, но потом – и довольно скоро – стал формироваться некий поэтический вкус. Во многом он обязан появлению в ту пору в печати стихов, о которых мы ранее не знали. Путеводителем по русской поэзии первой половины века для меня, как и для многих, стала книга Ильи Эренбурга «Люди, годы, жизнь».
Писал много, через год – полтора начал предлагать стихи в печать. Результаты были более чем неутешительны. Впрочем, это не очень огорчало меня, ибо по прошествии совсем небольшого времени – двух-трех месяцев – старые стихи уже не нравились и мне самому, возникали новые, как мне казалось, более совершенные. Однако, к уровню, который принято считать профессиональным, я приблизился только через несколько лет.
В 1969 году я принял участие в конференции молодых писателей Северо-Запада, которые проводились тогда регулярно раз в два года. Там мои стихи были основательно разгромлены, однако их заметил Глеб Сергеевич Семенов и пригласил меня в свое литературное объединение.
Тогда же он помог мне составить мою первую книгу стихов и сам отнес рукопись в издательство «Советский писатель». Книжка начала свой долгий путь к изданию.
В 1970 году мои стихи начали печатать – очень редко и помалу: журналы «Юность», «Аврора», альманахи «Молодой Ленинград», потом «День поэзии». Книжку, несмотря на положительные рецензии и старания прекрасного редактора Игоря Кузьмичева, из года в год отодвигали в планах издательства. В результате, когда она через семь лет вышла в свет, стихов я уже практически не писал. Их вытеснила проза.
Первая книжка стихов должна была называться «Снежная почта». Однако издательство почему-то категорически воспротивилось этому названию. Более того, уже в сверстанной книге стихов под названием «Утренний снег» цензурой была выброшена треть – 20 стихотворений. Их не дали ничем заменить, и в таком урезанном виде в декабре 1976 года книжка появилась на прилавках.
Не считая себя более стихотворцем, я перестал предлагать стихи в журналы и альманахи. Кроме того, характер стихов, написанных после 1970 года, как мне ясно давали понять, не подходил для печати. Они остались лежать в столе, хотя стихи этих лет я считаю лучшими своими стихами.
Стихотворения в книге расположены в хронологическом порядке. Огромное большинство их публикуется впервые. В содержании звездочками указаны стихи, ранее появлявшиеся в печати. Только небольшая часть ранних стихов вошла в этот том, скорее, для того, чтобы обозначить точку отсчета. Разделы тома соответствуют названиям стихотворных сборников, писавшихся в те годы и оставшихся лишь в машинописном виде.
Стихотворные переводы, включенные в избранное, делались с подстрочников в разные годы по случаю.
Я мог бы значительно сократить объем книги, однако для меня было важно представить путь, поскольку это не только книга избранной лирики, но в некотором роде документ эпохи.
В одном я уверен: эти стихи не есть то, что обыкновенно называют «стихами прозаика». Независимо от их уровня они представляют собою самостоятельное явление, которому автор сознательно отдал лучшие годы своей жизни.
Александр Житинский
Напишем, напишем друг другу,
Небрежно, подобно мазку,
Про нашу дневную кольчугу,
Про нашу ночную тоску
Напишем, что стыдно кривляться
Особенно с красной строки.
Напишем! Чего нам бояться?
У страха глаза велики.
Напишем, напишем по кругу
Ту снежную почту времен,
Похожую больше на вьюгу
У черных Ростральных колонн.
Когда над Васильевским тучей
Клубится игольчатый снег,
Напишем, надеясь на случай,
Короткие письма для всех.
Напишем, напишем, приятель!
Озябшие руки согрей,
Нащупай во тьме выключатель
И крепкого чаю налей.
Пиши мне мудреные письма
Про бедную совесть и честь,
И если не будет в них смысла,
То будет хоть добрая весть.
И ты, воплощенье отваги,
Мой собственный корреспондент,
Пиши на конторской бумаге
Сюжеты немых кинолент,
Рассказывай долгую повесть
О смысле утраченных лет,
Но все-таки лучше на поезд
Возьми потихоньку билет.
Напишем, напишем все сразу,
Конверт обольем сургучом.
Пускай осторожную фразу
Метель подпирает плечом.
Напишем, дымя сигаретой,
Какой-нибудь дьявольский бред…
Напишем, напишем все это
И в форточку бросим конверт.
1974
Я часовой потерянного мира.
В руке копье, за поясом – клинок.
Надменная, холодная секира,
Сверкая бронзой, замерла у ног.
Я часовой. Текут минуты мерно.
Настала ночь, и горестно поник
Фонарь над старой вывеской таверны,
Затих вдали последний пьяный крик.
И вот в тиши насторожённо-сонной
По светлым бликам влажной мостовой
Проходит Белоснежка невесомо
И стайка гномов за ее спиной.
Спешит карета с Золушкой. Во мраке
Кот в сапогах крадется вдоль стены,
И только тени черные, как фраки,
Застыли, охраняя чьи-то сны.
Уже дрожат распахнутые двери.
Хозяин ветер в городе пустом.
По мраморным листам – белее смерти —
Проходят гости в полуночный дом.
Немые слуги зажигают свечи,
Вино течет из вскинутых рогов…
Я часовой. Я, как преданье, вечен.
Я охраняю сказку от врагов.
Плывут по залам звуки сонных скрипок,
Танцуют королевские шуты,
А короли среди вина и криков
Давно уже с лесничими на «ты».
Но все проходит. Близок час рассвета.
Бьет колокол, трубит прощальный рог.
В халат потертый Золушка одета,
Стал жалким Кот без шляпы и сапог,
Стол опустел, стоят пустые кубки,
И кучер-крот вскочил на облучок…
А я, как принц, растерянно и хрупко
В руке держу хрустальный башмачок.
1963
Сказка – это скатерть-самобранка,
Сказкой можно тешиться и жить,
В сказку улетаешь спозаранку,
Не решая – быть или не быть.
На границах сказочных дозоры,
Знающие всё бородачи,
Отворяют пыльные просторы,
Где дрожат стеклянные лучи.
Где пылинки пляшут, паутинки,
Солнцами пронизаны насквозь,
Где висят старинные картинки
В золоченых рамках вкривь и вкось.
Там по слою вековому пыли
Не шуршат небрежные шаги.
Мыши там давно уже забыли,
Что на них есть кошки – их враги.
Там на поседевших перекрестках
Ходики с кукушками стучат,
С потолка упавшая известка
Мажет мелом маленьких мышат.
Я там был – в чердачных сновиденьях,
В шелесте страниц и скрипе рам.
Я еще не раз в своих сомненьях
И надеждах побываю там.
1964
Вернуться туда, где не был,
Подняться по лестнице темной
И, старый звонок нажимая,
Услышать за дверью шаги.
Сказать тебе: «Милая, здравствуй!»
Шагнуть за порог, как в пропасть,
И долго в бедной прихожей
Свой плащ промокший снимать.
И в комнате тесной и теплой
Зажечь свечу и поставить
На стол, и вспомнить о прошлом.
О будущем – не говорить.
1965
Вот на лестнице хлопнула дверь.
Ты шагам торопливым поверь
И по скрипу ступеней сумей
Угадать мою тень у дверей.
Вот подходит назначенный час,
А на лестнице – десять пар глаз,
И ушей десять пар – у стены
Караулят запретные сны.
Что же сердце не бьется в груди?
Ах, как страшно к порогу идти!
Страшно дверь, как лицо, распахнуть
И надежде навстречу шагнуть.
Но никто у дверей не стоит.
Только кот на ступеньке грустит.
Только мужа бранит дотемна
За соседнею дверью жена.
1965
Я отдам тебе все: и веселье и детскую ласку,
Как художник холсту отдает животворную краску.
Только ты отзовись, только ты появись и возникни!
Вот уж осень к земле порыжевшими листьями никнет,
И по крышам и трубам свистит охладелым потоком
Жестяная вода на серебряном ветре высоком.
Как противен оскал дождевой молодящейся рыбы!
Дождь как будто бубнит: если были бы вместе бы вы бы,
Если выли бы белые бури, и синие птицы
Прилетали бы легкими снами над вами кружиться…
1965
Какая ночь!
И красный свет
В окне замерзнувшего дома,
И затаенная истома,
И облаков прозрачный след.
Шаги прохожих в темноте,
И голос тихий и усталый,
И отраженные кварталы
В холодной северной воде.
А где-то плачут поезда,
Совсем по-детски горько плачут.
И надо мной видит звезда,
Но это ничего не значит…
1966
У нас в деревне дождик проливной
И тучи, как дворняжки, лают с неба.
А я пишу письмо тебе домой,
И на столе лежит осьмушка хлеба.
Бревенчатые стены. Печь. Ухват.
Ты знаешь, он совсем, как настоящий!
И угли из печи в избу глядят,
Как волки из соседней черной чащи.
В трубе гудит, и дым прибит к земле.
Холодный ветер рвет его на части.
Ты хоть сегодня вспомни обо мне,
О горьком и нескладном нашем счастье.
Погасла печь. Зарылся жар в золу.
И завтра будет так же, как сегодня.
В своем иконном золотом углу
Заснул спокойно Николай-угодник.
И дом заснул. И снова ты со мной.
Он был, тот день?
Мне кажется, что не был.
У нас в деревне дождик проливной
И тучи, как дворняжки, лают с неба.
1965
Я плод, который перезрел.
Меня садовник не срывает.
Он совершенно не скрывает,
Что незавиден мой удел.
И я на веточке дрожу,
Болтаюсь меж землей и небом
И в положении нелепом
Весь прошлому принадлежу.
И солнечный веселый взгляд
Ловлю я ослабевшим оком,
В уединении глубоком
Накапливая горький яд.
Никто в заброшенном саду
Не вздрогнет и жалеть не станет,
Когда, бессильный и усталый,
В траву я молча упаду.
1966
Вот и дождался метели.
Все предвещало метель:
Окна в домах запотели,
Снег заплясать захотел,
Ветер кружиться задумал,
За угол вихри замел,
Кромку сугробную сдунул
И домового привел.
Слушай, приятель! За печкой
Завтра бутылки найдут.
Попика с тонкою свечкой
Под руки в избу введут.
Тот совершит отпущенье.
Мелко тряся бородой,
Он окропит помещенье
Снежной святою водой.
Дух домового изгонит,
Душу мою вместе с ним.
Что ж это ветер так стонет?
Снежный качается дым?
Выпьем, старик! До рассвета,
Как до весны, – канитель!
В снежные стороны света
Рвется шальная метель.
1966
Я виноват перед тобой.
Пришли мне в утешенье
Листок бумаги голубой
В день моего рожденья
Пускай ко мне он прилетит
Морозным ясным утром,
Когда на крышах снег блестит
Хрустящим перламутром.
Когда дыхание, клубясь
Коротким разговором,
Плетет невиданную вязь
Игольчатым узором.
Я перечту твои слова
Раз десять, и не сразу
Поймет хмельная голова
Написанную фразу.
Увижу на краю листа
Зачеркнутое слово,
И круговая пустота
Меня охватит снова.
Потом я молча буду ждать,
Когда наступит вечер,
И можно будет зажигать
Рождественские свечи.
Затеят огоньки игру,
Качаясь и мигая,
И будет виться по двору
Метелица сухая.
1966
Давай простимся со старым годом
И примиримся с его уходом.
И дождь, и листья давай забудем
И убиваться по ним не будем.
Давай простимся с тем днем печальным,
Таким далеким, таким случайным.
С тем днем, в который не возвратимся,
Давай простимся, давай простимся.
1965
Милые, добрые люди
Носят тазы и бокалы.
Пыль оседает на груде
Старых газет и журналов.
Бабушкина чернобурка
Прочно выходит из моды.
Валится вниз штукатурка
После дождливой погоды.
Жирные синие мухи
Сонно сидят на картине.
Ходят упорные слухи
В старой прокисшей квартире.
Кто-то уехал в Сухуми,
Кто-то в субботу напился,
Кто-то давно уже умер,
Кто-то еще не родился.
1966
Серый дождик с неба хлещет.
Он хронически простужен.
Оловянным блеском блещут
Лужи.
И просвета не видать
На унылом горизонте.
Хорошо бы мне достать
Зонтик.
Разноцветный, озорной,
Отгоняющий ненастье,
Чтоб раскрылось надо мной
Счастье.
Чтоб в тугие перепонки,
Выгнутые, словно сабли,
Бились, веселы и звонки,
Капли.
1966
Олегу Осипову
Что ты бродишь, Старый Осип,
По обочинам дорог?
Снова пьяный? – дома спросят
И не пустят на порог.
Презирающий законы,
Расскажи-ка мне опять,
Как ты пил одеколоны
И глотал денатурат.
На тебя смотрю я сонно,
Я тебе не конкурент.
Что поделать, все законно,—
Я гнилой интеллигент.
Я на Севере не плавал,
Не видал барачных стен,
Над судьбой своей не плакал
И себе не резал вен.
Для меня все это внове,
Я не знаю ни черта!
Или, может, группа крови
У меня совсем не та?
Ты пойми меня, как надо.
Видно, каждому свое.
Свой закон, своя отрада
И свое житье-бытье.
Ну, прощай, бродяга старый,
Мой счастливый антипод!
Что с тобою завтра станет?
Что со мной произойдет?
Расстаемся – остаемся
Каждый на своем пути.
Верно, сами разберемся,
Как нам быть, куда идти.
1966
Синий пароходик
С красной полосой,
На ходу урчащий,
Словно пылесос.
Дым, как звон часовни,
Тает над водой.
Ходит пароходик,
Точно заводной.
Никаких волнений,
Никаких забот,
Не понять, что скоро
Кончится завод.
Как малыш беспечен!
Тихая река
Станет ложем вечным
Завтра… Но пока
По весенней Сене!
Бегает босой!
Синий пароходик!
С красной полосой!
1964
Мне сегодня весело.
В зоопарке тесно.
Хохочу над хоботом
Серого слона.
И этюды Гнесина
Грамотно и пресно
Пианисты-роботы
Шпарят из окна.
На чугунной клетке
Надпись «обезьяна».
И толпа смеется:
Зверь танцует твист.
Воробей на ветке
Перья чистит рьяно,
А к нему крадется
Кот-рецидивист.
Выхожу из парка.
На окошках шторы.
Велосипедисты
Бешено летят.
Завтра будет жарко.
Заперев запоры,
Дома пианисты
Безмятежно спят.
1966
Ах, черт!
Поди-ка, что за шутка?
Смотри, ты видишь, видишь, там
Гуляет жареная утка
По телеграфным проводам.
Смотри, она еще дымится,
Румяной корочкой хрустит,
И, аппетитное на вид,
Крыло на солнце золотится.
Но кто позволил?
Почему
Там не душа парит, а тело?
Царит промасленный Отелло
В горячем кухонном дыму.
Он говорит:
– Сегодня пир.
Духовной пищи жаждет мир.
С душою поменявшись, тело
На небеса лететь хотело,
Но не смогло и ходит там
По телеграфным проводам.
1966
Чего я стою? Сколько дважды два?
Четыре – отвечают. Я старею.
Уже за мной недобрая молва
Торопится, вытягивая шею.
Опомнишься в квартире городской,
В чужом пиру – и темном, и невнятном,
Где свечи обливаются тоской
И на паркете оставляют пятна.
Опомнишься – великой тесноты
Не пережить в полуметровом свете,
И обречен бессмертию не ты,
А бронзовый подсвечник на буфете.
1966
По белому свету шатался
Один пожилой армянин.
Он грамоты где-то набрался
И жил совершенно один.
Жены не имел он и дочки,
Жилья не имел и стола,
Лишь книга на желтых листочках
При нем постоянно была.
Читал он старинную книгу
В гостиничном чахлом дыму,
И гор обнаженные сдвиги
В душе рисовались ему.
Потом он вставал на колени,
Вздыхая от старости лет,
И Бога просил избавленья
От внешних и внутренних бед.
В конце прибавлял он привычно,
Одними губами шепча:
«Пошли землякам горемычным
Покой от огня и меча».
И вновь у подножия храма
В какой-то сторонке глухой
Твердил он в молитве упрямо:
«Пошли горемычным покой».
Он умер, а книга осталась.
Ее под рубахой нашли.
Она армянину досталась,
Не знавшему отчей земли.
И слово родное по буквам
С трудом разобрал армянин,
И горло наполнилось звуком
Гортанных высот и низин.
Тем словом старинным согретый,
Он бросил свой угол и стол
И с книгой по белому свету
Искать свое счастье пошел.
1965
Я раскрываю книжную страницу,
А где-то мальчик плачет в Аргентине
По мертвому тореро. Кровь по каплям
Струится с перевернутых рогов
Оранжевого месяца. Они
Похожи на рога быка, который
Убил тореро во вчерашней схватке.
Толпа дразнила красного быка.
А в стороне, укрывшись черной шалью,
Стояла, ослепленная несчастьем,
Вдова тореро. Мальчик видел зуб
Акулы – этот знак удачи,
Который, никому теперь ненужный,
Лежал в пыли у ног ее. Она,
Еще не веря в торжество беды,
Стояла и ждала, когда любимый
Поднимется и встанет во весь рост
На солнечной арене, и победа
Слетит к нему в приветствиях и криках,
И лепестках цветов.
Толпа редела.
Потом с вдовой остался только мальчик.
Он осторожно вышел из рядов,
Ступил на землю, залитую кровью,
И, подобрав с земли обломок шпаги,
Взмахнул перед собой им, поражая
Опасное чудовище. Тогда
Нагнулась женщина и подняла с земли
Нагретый пылью белый зуб акулы.
1966
Я – Исикава Такубоку.
Лежу под солнцем на боку.
Молясь языческому богу,
Слезы сдержать я не могу.
Среди разбросанного хлама
Лачуг и сосен, недвижим,
Сияет вечный Фудзияма,
И облака стоят над ним.
Мой остров мал, как панцирь краба,
И так же тверд, и так же сух,
Но, словно стяг, пылает храбро
Над ним несокрушимый дух.
И европейские привычки
Его не могут изменить.
Не подобрать к замку отмычки
И нашу волю не сломить.
Я – Исикава Такубоку.
Я вижу птицу и змею.
Своей стране, надежде, Богу
Я никогда не изменю.
И пусть немилостив упрямо
Ко мне годами дом родной,
Я буду горд, как Фудзияма,
Своею древнею страной.
1966
Анне Ахматовой
Еще по мостикам горбатым
Пролетки черные скользят,
И, снами тяжкими объятый,
В туманах виснет Петроград.
Еще гуляют на Фонтанке,
Но свечи гаснут. Три, одна…
Еще промчится на тачанке,
Как пыль, привычная война.
Еще несчастье не случилось,
И счастье тоже не пришло.
Кровь по ступеням не струилась,
Вино рекою не текло.
Но дни безумные листая
При тусклом свете фонарей,
Спешит Россия белой стаей
К судьбе назначенной своей.
1966
У Императорского сада
Стоит чугунная ограда,
А я шагаю вдоль Невы,
Не поднимая головы.
Когда-то в этом полумраке
На бал я поспешал во фраке,
И газовые фонари
Росли из неба до земли.
Когда-то, пьяный от решеток,
Испуганно и отрешенно
Стрелял я в батюшку-царя,
Как позже выяснилось, – зря.
Теперь живу в двадцатом веке,
И только вздрагивают веки,
Когда шагаю вдоль Невы,
Не поднимая головы.
1966
Играют полутени
На пепельной стене,
И кажется, что стены
Качаются во сне.
И где-то возникает
Мелодия тайком
И тайно проникает
В мой опустевший дом.
В кривых виолончелях
Танцует снегопад,
И, словно на качелях,
По стенам сны скользят.
В их отблеске, летящем
Из темноты на свет,
Является все чаще
Знакомый силуэт.
Сначала ярче, ярче
Его чеканный вид.
А печь горит все жарче,
И дым в трубе кипит.
Потом огонь темнеет,
Слабеет силуэт,
Он тает, он стареет
И сходит он на нет.
Теряя очертанья
И сходство на лету,
Как древнее преданье,
Сползает в темноту.
И звуки с перепугу,
Признав свою вину,
Покорно друг за другом
Уходят в тишину.
1966
По молодости лет не воевал,
Не странствовал, не плакал, не судился.
Свой век по-городскому куковал —
В квартирах пыль на лезвиях зеркал —
Опомнился – в окурок превратился.
Не важно, что мосты разведены,
Чугунные ворота на засове.
Не добежал до крепостной стены —
Мгновения за годы зачтены,
На флаге незаметна капля крови.
Куда вы делись, милые мои?
В Царицыне или под Перекопом?
Я опоздал. Закончились бои.
В живых остались только воробьи,
Вон за окном они дерутся скопом.
Тридцатый год цирюльнику служил,
На хищных птицах окровавив перья.
Тянули страхи из лаптей и жил,
И не было ни опыта, ни сил
Остановить поветрие поверья.
На черных тучах выросли кресты.
Я страх запомнил, не запомнив детства.
С сомнением на чайные мечты
История взирала с высоты
И строила преграды по соседству.
Из магазина запах колбасы.
Семейный быт налаживался прочно,
И Сталин улыбался мне в усы.
Кому же верить? Врут мои часы,—
Двадцатый век закончился досрочно.
Рыдайте! Век отходную поет.
Приобретайте новый холодильник!
Храните, как в сберкассе, старый лед,
А я на три столетия вперед
Перевожу поломанный будильник.
Когда наступит, – что там? новый быт? —
На всей Земле и даже на Аляске,
Мой сломанный будильник зазвонит,
Напомнив, торжествуя и навзрыд,
Все войны, революции и встряски.
Когда наступает бесшумный парад арлекинов,
Гудят провода, осыпая весенние струны,
На черных дощечках показываются луны,
И гаснут огни, напряженное небо покинув,
Приходит безумие. Острым крылом разрезая
Полночное небо, свернувшееся в клубок,
Оно говорит: да будет твой сон глубок!
Свободу покоя твоей судьбе разрешаю.
А мне припеваючи жить
Давно надоело.
Наряды зевакам шить —
Нехитрое дело.
Не плачу и не смеюсь,
Привык улыбаться.
Удачи одной боюсь —
Счастливым остаться.
Приятные вести приносят печальную радость,
И голуби тусклые на подачках жиреют.
Над городом флаги. Флаги над городом реют.
На голубем – знамя, освещающее дорогу
Бездомному рыцарю, неприкаянному богу,
Безумцу на миг, калифу на час – наградой
За полночь, не знающую преград.
М. Хуциеву
Это ты, это я, это наша судьба.
Так бескровно дрожит в переулке труба!
Так по лицам осенним скользит пешеход,
Забегая глазами немного вперед,
И давно уже согнуты стрелки часов
Завитками кошачьих семейных усов.
Надо ночь – напролет, надо день – наугад.
Соловьи не тревожат уснувших солдат.
Это ты, это я, это наша беда
Накалилась, как черная сковорода,
И не видно дождя, и не видно огня,—
Это осень шуршит на губах у меня.
Расскажи мне свою кругосветную быль.
Там на книжных картинках свинцовая пыль.
Распахни в переулок кривое окно,—
Дождевое раздумье свежо и темно.
Это град, это мир в тесном клекоте птиц,
В непрерывном движении замкнутых лиц.
Но не надо, не надо смотреть мне в глаза,—
На ресницах сухих невозможна гроза.