bannerbannerbanner
Олеся (cборник)

Александр Куприн
Олеся (cборник)

Полная версия

– А ты? Ты тоже… ухаживал за кем-нибудь? – спросила Вера Львовна неестественно спокойным тоном.

Он провел рукой по усам. Этот самодовольный, так хорошо знакомый Вере Львовне жест вдруг показался ей пошлым.

– Н-да… и я тоже. У меня вышел маленький роман с княжной Кэт. Очень смешной роман и, пожалуй, если хочешь, даже немного безнравственный. Понимаешь: девице еще и шестнадцати лет не исполнилось, но развязность, самоуверенность и прочее – просто удивительные. Она мне прямо изложила свой взгляд. «Мне, говорит, здесь скучно, потому что я ни одного дня не могу прожить без сознания, что в меня все кругом влюблены. Вы один здесь только мне и нравитесь. Вы недурны собой, с вами можно разговаривать, ну и так далее. Вы, конечно, понимаете, что женой вашей я быть не могу, но почему же нам не провести это лето весело и приятно?»

– Ну и что же? Было весело? – спросила Вера Львовна, стараясь говорить небрежно, и сама испугалась своего внезапно охрипшего голоса.

Этот голос заставил Покромцева насторожиться. Как бы извиняясь за то, что причинил ей боль, он притянул к себе голову жены и прикоснулся губами к ее виску. Но какое-то подлое, неудержимое влечение, копошившееся в его душе, какое-то смутное и гадкое чувство, похожее на хвастливое молодечество, тянуло его рассказывать дальше.

– Вот мы и играли в любовь с этим подлетком и в конце лета расстались. Она совсем равнодушно благодарила меня за то, что я помог ей не скучать, и жалела, что не встретилась со мною, уже выйдя замуж. Впрочем, она, по ее словам, не теряла надежды встретиться со мною впоследствии.

И он прибавил с деланным смехом:

– Вообще, эта история составляет для меня одно из самых неприятных воспоминаний. Ведь правда, Верочка, гадко все это?

Вера Львовна не ответила ему. Покромцев почувствовал к ней жалость и стал раскаиваться в своей откровенности. Желая загладить неприятное впечатление, он еще раз поцеловал жену в щеку…

Вера Львовна не сопротивлялась, но и не ответила на поцелуй… Странное, мучительное и самой ей неясное чувство овладело ее душой. Тут была отчасти и ревность к прошедшему, – самый ужасный вид ревности, – но была только отчасти. Вера Львовна давно слышала и знала, что у каждого мужчины бывают до женитьбы интрижки и связи, что то, что для женщины составляет огромное событие, для мужчины является простым случаем, и что с этим ужасным порядком вещей надо поневоле мириться. Было тут и негодование на ту унизительную и развратную роль, которая выпала в этом романе на долю ее мужа, но Вера Львовна вспомнила, что и ее поцелуи с ним, когда они еще были женихом и невестой, не всегда носили невинный и чистый характер. Страшнее всего в этом новом чувстве было сознание того, что Владимир Иванович вдруг сделался для своей жены чужим, далеким человеком и что их прежняя близость никогда уже не может возвратиться.

«Зачем он мне рассказывал всю эту гадость? – мучительно думала она, стискивая и терзая свои похолодевшие руки. – Он перевернул всю мою душу и наполнил ее грязью, но что же я могу ему сказать на это? Как я узнаю, что он испытывал во время своего рассказа? Сожаление о прошлом? Нехорошее волнение? Гадливость? (Нет, уж во всяком случае не гадливость: тон у него был самодовольный, хотя он и старался это скрыть)… Надежду опять встретиться когда-нибудь с этой Кэт? А почему же и не так? Если я спрошу его об этом, он, конечно, поспешит меня успокоить, но как проникнуть в самую глубь его души, в самые отдаленные изгибы его сознания? По чему я могу узнать, что, говоря со мной искренно и правдиво, он в то же время не обманывает – и, может быть, совершенно невольно – своей совести? О! Чего бы я ни дала за возможность хоть один только миг пожить его внутренней, чужой для меня жизнью, подслушать все оттенки его мысли, подсмотреть, что делается в этом сердце…»

И это страстное влечение слиться мыслью, отожествиться с другим человеком, приняло такие огромные размеры, что Вера Львовна, нечаянно для самой себя, крепко прижалась головой к голове мужа, точно желая проникнуть, войти в его существо. Но он не понял этого невольного движения и подумал, что жена просто хочет к нему приласкаться, как озябшая кошечка. Он пощекотал ее усами и сказал тоном, каким говорят с балованными детьми:

– Веруся бай-бай хочет? Верусенька озябла? Пойдем в каютку, Верусенька?

Она молча поднялась, кутаясь в свой платок.

– Верусенька на нас ни за что не сердится? – спросил Покромцев тем же сладким голосом.

Вера Львовна отрицательно покачала головой. Но перед трапом, ведущим в каюты, она остановилась и сказала:

– Послушай, Володя, тебе ни разу не приходило в голову, что никогда, понимаешь, никогда двое людей не поймут вполне друг друга?.. Какими бы тесными узами они ни были связаны?..

Он чувствовал себя немного виноватым и потому пробормотал со смехом:

– Ну вот, Верунчик, какую философию развела… Разве мы с тобой не понимаем друг друга?

В каюте он скоро заснул тихим сном здорового сытого человека. Его дыхания не было слышно, и лицо приняло детское выражение.

Но Вера Львовна не могла спать. Ей стало душно в тесной каюте, и прикосновение бархатной обивки дивана раздражало кожу ее рук и шеи. Она встала, чтобы опять выйти на палубу.

– Ты куда, мамуся? – спросил Покромцев, разбуженный шелестом ее юбок.

– Лежи, лежи, я сейчас приду. Я еще минутку посижу на палубе, – ответила она, делая ему рукою знак, чтобы он не вставал.

Ей хотелось остаться одной и думать. Присутствие мужа, даже спящего, стесняло ее. Выйдя на палубу, она невольно села на то же самое место, где сидела раньше. Небо стало еще холоднее, а вода потемнела и потеряла свою прозрачность. То и дело легкие тучки, похожие на пушистые комки ваты, набегали на светлый круг луны и вдруг окрашивались причудливым золотым сиянием. Печальные, низкие и темные берега так же молчаливо бежали мимо парохода.

Вере Львовне было жутко и тоскливо. Она впервые в своей жизни натолкнулась сегодня на ужасное сознание, приходящее рано или поздно в голову каждого чуткого, вдумчивого человека, – на сознание той неумолимой, непроницаемой преграды, которая вечно стоит между двумя близкими людьми. «Что же я о нем знаю? – шепотом спрашивала себя Вера Львовна, сжимая руками горячий лоб. – Что я знаю о моем муже, об этом человеке, с которым я вместе и ем, и пью, и сплю и с которым всю жизнь должна пройти вместе? Положим, я знаю, что он красив, что он любит свою физическую силу и холит свои мускулы, что он музыкален, что он читает стихи нараспев, знаю даже больше, – знаю его ласковые слова, знаю, как он целуется, знаю пять или шесть его привычек… Ну, а больше? Что же я больше-то знаю о нем? Известно ли мне, какой след оставили в его сердце и уме его прежние увлечения? Могу ли я отгадать у него те моменты, когда человек во время смеха внутренно страдает или когда наружной, лицемерной печалью прикрывает злорадство? Как разобраться во всех этих тонких изворотах чужой мысли, в этом чудовищном вихре чувств и желаний, который постоянно, быстро и неуловимо несется в душе постороннего человека?»

Внезапно она почувствовала такую глубокую внутреннюю тоску, такое щемящее сознание своего вечного одиночества, что ей захотелось плакать. Она вспомнила свою мать, братьев, меньшую сестру. Разве и они не так же чужды ей, как чужд этот красивый брюнет с нежной улыбкой и ласковыми глазами, который называется ее мужем? Разве сможет она когда-нибудь так взглянуть на мир, как они глядят, увидеть то, что они видят, почувствовать, что они чувствуют?..

Около четырех часов утра Покромцев проснулся и был очень удивлен, не видя на противоположном диване своей жены. Он быстро оделся и, позевывая и вздрагивая от утреннего холодка, вышел на палубу.

Солнце еще не всходило, но половина неба уже была залита бледным розовым светом. Прозрачная и спокойная река лежала, точно громадное зеркало в зеленой влажной раме оживших, орошенных лугов. Легкие розовые морщины слегка бороздили ее гладкую поверхность, а пена под пароходными колесами казалась молочно-розовой. На правом берегу молодой березовый лес с его частым строем тонких, прямых, белых стволов был окутан, точно тонкой кисеей, легким покровом тумана. Сизая, тяжелая туча, низко повисшая на востоке, одна только боролась с сияющим торжеством нарядного летнего утра. Но и на ней уже брызнули, точно кровавые потоки, темно-красные штрихи.

Вера Львовна сидела на том же месте, облокотясь руками на решетку и положив на них отяжелевшую голову. Покромцев подошел к ней и, обняв ее, напыщенно продекламировал голосом, разбухшим от здорового сна:

– «Вышла из мрака младая, с перстами пурпурными Эос…»

Но когда он увидел ее серьезное, заплаканное лицо, он точно поперхнулся последним словом.

– Верусенька, что с тобой? Что такое, моя дорогая?

Но она уже приготовилась к этому вопросу. Она так много передумала за эту ночь, что пришла к единственному разумному и холодному решению: надо жить, как все, надо подчиняться обстоятельствам, надо даже лгать, если нельзя говорить правду.

И она ответила, виновато и растерянно улыбаясь:

– Ничего, мой милый. Просто – у меня бессонница…

Счастливая карта

Игра окончилась. Барон фон Оксенбах (или что-то в этом роде: фамилии его никто наверное не знал, но многие уверяли, что он передергивает) общипал всю компанию дочиста. Когда кто-то стал просить его прометать еще одну талию на запись, этот длинный, худой немец, с белыми ресницами и водянистыми глазами, ответил, улыбаясь своей улыбкой скелета и стуча костяшкой среднего пальца по столу: «Денежки на стол, господа… на стол денежки…» Надо сказать, что такая бесцеремонная предусмотрительность была совершенно в духе того места, где велась игра, то есть отчаянного картежного вертепа, скрывавшегося под фирмой приличного, почти патриархального дома.

Было часов около восьми зимнего утра, и при его сером свете желтые огни оплывших свечей горели как на дневной панихиде. Отворенные форточки окон не давали тяги, а табачный дым, пропитавший всю залу своим едким запахом, висел в воздухе голубовато-прозрачными неподвижными пеленами. Все говорило о бессонной, беспорядочной ночи: раскрытые ломберные столы, сплошь исчерченные мелом и закапанные вином, пол, усеянный окурками и перегнутыми, разорванными, скомканными картами, опрокинутые стулья, утомленные фигуры лакеев, заспанные лица которых были бледны до того, что приняли зеленовато-влажный, мертвенный оттенок.

 

Двое игроков еще оставались в зале. Увлеченные до сих пор азартом, они только теперь почувствовали, что сильно проголодались, и, стоя у подоконника, наскоро закусывали холодной телятиной, запивая ее большими глотками красного вина. В этом доме каждый постоянный посетитель чувствовал себя в то же время полновластным хозяином, потому что здесь и обстановка, и буфет, и прислуга содержались исключительно на средства, получаемые от продажи карт.

– Однако вам сегодня чертовски не везло, Влас Ильич, – сказал один из них, толстый, выхоленный и веселый брюнет.

Он недавно только начал постигать сокровенные таинства баккара, макао и фараона и сильно волновался во время игры. Другой, наоборот, одинаково хладнокровно встречал удачу и неудачу. Когда он метал, то, глядя на его спокойное, скучающее, преждевременно старческое лицо, всегда казалось, что он играет только из снисхождения к усиленной просьбе партнеров. Между тем в душе он был самым страстным игроком, и молодежь зеленого поля, удивляясь ему, в то же время охотно признавала его авторитет в спорных вопросах. Первого звали Григорием Михайловичем Жедринским, а в товарищеском кругу просто – Гри-Гри. Фамилия второго была Миллер.

В ответ на замечание собеседника Миллер лениво зевнул. Минуты две спустя он сказал:

– Да. Не особенно. Этому немцу такое дурацкое счастье валит, что никаким уменьем не поможешь…

– Уменьем? – живо переспросил Гри-Гри. – Неужели вы, Влас Ильич, серьезно верите в это уменье?.. Я давно уже слышу о каком-то знании игры, о выдержке, об умении ставить вовремя большие и маленькие куши… Но, признаться, я во все это плохо верю… Даже – простите мою смелость – меня смешит, когда об этом говорят такие опытные игроки, как вы…

Миллер улыбнулся.

– Молодости свойственны легкомысленные суждения, Гри-Гри. Это изрек еще какой-то очень древний философ. Но не беспокойтесь, вы когда-нибудь, лет этак через десять, сами на практике удостоверитесь, что у карт есть свои особые законы, привычки и симпатии, к которым нужно зорко присматриваться. Откуда это? – я не знаю. Может быть, карта складывается так или этак в зависимости от индивидуальной тасовки каждого из партнеров? Понаблюдайте хорошенько, и вы убедитесь, что игра одного вечера совершенно не похожа на предыдущую: сегодня выигрывает только банкомет, завтра наоборот – понтирующие; сегодня бьются большею частью фоски и черные масти, завтра – фигуры и красные; вчера банкомет бил каждые ваши две карты, а третью давал, нынче же он бьет четыре, а дает пятую. Сумейте поймать характер, настоящий характер игры и пользуйтесь им. Вот вам и все уменье. Впрочем…

Миллер замолчал.

– Что впрочем? Что такое? – заинтересовался Жедринский.

– Дело в том, что бывают изредка такие случаи, которые разбивают вдребезги всю эту научно-азартную теорию… Необъяснимые, ужасные случаи… Представьте себе, у меня выпала однажды такая колея, что я бил подряд около пятидесяти карт!.. Ах, это самое несчастное воспоминание во всей моей жизни.

– Это воспоминание – не секрет? – спросил Гри-Гри.

– Если хотите, действительно секрет… Однако нам с вами пора уже расходиться. Идемте, и я по дороге расскажу вам эту странную историю. Кстати, подышим свежим воздухом.

Вот что рассказал Миллер.

«Если бы вы были постарше лет на пятнадцать, то вы, наверное, в свое время сильно интересовались бы процессом моего брата – Николая Ильича. Теперь это – пропащий, опустившийся человек. Катастрофа, разразившаяся над его головой, превратила его в развалину. Хотя срок его ссылки давно уже окончился, но он прозябает до сих пор в Сибири, сделавшись кабацким завсегдатаем, каким-то темным, подпольным адвокатом. Никто не поверит, что раньше это был светский человек с блестящей карьерой впереди и остроумнейший из собеседников… Дело в том, что он, состоя директором одного крупного общественного учреждения, растратил вверенные ему деньги. Есть основание думать, что преступление было совершено с ведома и чуть ли даже не с участием более высших лиц и что мой брат добровольно принял на себя всю ответственность. Говорили, что это была с его стороны дурацкая, но все-таки рыцарская жертва ради одной женщины. Конечно, не мне об этом судить. Скажу только одно, что в то время, когда случилось это несчастие, не только родственники принимали участие в судьбе брата, но даже личности, на первый взгляд как будто бы совершенно ему посторонние.

Всем, кому надо было дать, чтобы потушить дело, мы роздали более или менее крупные суммы. Иных прельстили вниманием и промессами[25], других обработали через женщин. Таким образом в конце концов оказалось, что нити жизни или смерти моего брата держит в своих руках одна чрезвычайно значительная особа… Фамилия этого человека вам, я думаю, не интересна?.. Что же касается до имени, то… то назовем его, пожалуй, хоть Сергеем Ивановичем…

Но когда мы навели справки – результаты получились самые плачевные. «Не берет! – ни прямо, ни явно, ни тайно. И ни на какие соблазны не клюнет…»

Одно время дело казалось совсем погибшим. Но, к счастью, свет изобилует добрыми советчиками, и кто-то – я теперь уже не помню, кто именно, – натолкнул нас на мысль, что если Сергей Иванович и «не берет», то, во всяком случае выиграть в штосс несколько тысяч рублей не откажется. Когда же он узнает, что обыгранный им партнер – родной брат такого-то, то уже, против воли, ему будет неловко вредить и так далее. Одним словом, вы понимаете эту комбинацию?..

Меня представили ему в Английском клубе. Высокий, красивый старик, с почтенной седовласой наружностью, но в глазах, в цвете лица, в очерке губ есть что-то такое… неуловимое… что понятно только завзятым игрокам и говорит о постоянной, запойной картежной страсти.

Мы сели. Игра шла исключительно между мной и Сергеем Ивановичем. Другие игроки были почти подставными персонажами, потому что вели копеечную игру.

Мы играли в старинный классический штосс. Тогда еще не было других игр, кроме штосса и ландскнехта. Он метал. Я сразу убедился, что имею дело с противником, обладающим прекраснейшей выдержкой. В этом отношении обмануться невозможно, потому что известные манеры и приемы в игре вырабатываются только долголетним опытом.

Но, как назло, мне повалила великолепная карта. Чуть ли не каждую сдачу я брал у него куши по второй карте. Тогда произошла курьезная вещь: я стал изо всех сил стараться проиграть, но не тут-то было! Когда я шел от маленьких кушей, выигрывал Сергей Иванович, но чуть только, рассчитывая проиграть, я увеличивал ставку и шел углом, или транспортом, или в цвет и в масть и абцугами, или на очки, – тотчас же выигрыш падал на мою сторону… Все мои обыкновенные наблюдения и вычисления оказывались тут пуфом. Но так как проиграть надо было во что бы то ни стало, то я, сделав очень ловкий маневр, сам завладел колодой. Для меня было очевидным, что в тот вечер должен проигрывать банкомет… И вот тут и подошла эта сверхъестественная колейка… Понимаете ли, Гри-Гри, в течение часа я не дал ему ни одной карты! Не знаю, что обо мне подумал Сергей Иванович, но даю вам слово, что, если когда-нибудь так нелепо повезло бы моему партнеру, я не усомнился бы, что имею дело с шулером, и пустил бы ему в голову колодой, если не бутылкой или шандалом.

Менее чем через час все наличные деньги Сергея Ивановича – если не ошибаюсь, тысяч двенадцать с чем-то – лежали около меня. Он встал и хотел уйти из клуба, сохраняя при этом совершенно равнодушный вид джентльмена и старого игрока. Я уже знал, что Сергей Иванович никогда не играет на запись, но тем не менее, на авось, стал его упрашивать продолжать игру. К моему удивлению, он согласился. У него недостало обычной выдержки.

Я предложил ему на выбор: понтировать или держать банк. Он предпочел последнее, и колоды – уже второй раз за этот вечер – перешли к нему… И опять повторилась та же чудовищная штука: он давал мне карту за картой в самом начале талии.

Я уже перестал думать о расчете. Эти сумасшедшие карты окончательно сбили меня с толку. Я все время шел на-пе и все выигрывал, выигрывал и выигрывал…

Наконец Сергей Иванович захотел посчитаться. Мы подвели итог, и, когда получилась сумма, превышающая сто тысяч, Сергею Ивановичу вдруг изменило его спокойствие. Он побледнел, весь как-то осунулся и проговорил еле слышно, с напряженной улыбкой на губах:

– Это больше, чем я могу вам завтра отдать…

Он встал, но пошатнулся и должен был ухватиться за спинку стула, чтоб не упасть.

– Э, стоит ли из-за таких пустяков прекращать игру! – воскликнул я веселым тоном. – Садитесь-ка и сдавайте карты.

Но он молчал, по-прежнему улыбающийся и почти такой же белый, как его седые, шелковистые усы.

Тогда я приподнял с колоды несколько карт и сказал:

– Хотите все насмарку? – я указал свободной рукой на запись. – Красная моя – черная ваша. Идет?

Момент был ужасный. Все присутствующие затихли и глядели, как привороженные, в лицо Сергея Ивановича, ожидая ответа.

– Идет, – прошептал он еле слышно. – Только… простите… нас познакомили, но я не ясно расслышал вашу фамилию.

Я назвался. Мне показалось, что, услышав мою фамилию, Сергей Иванович вздрогнул. Несколько секунд он как будто бы колебался. Может быть, он понял весь смысл сегодняшней игры? Почем знать?

– Идет, – произнес он вдруг более твердым тоном. – Черная масть.

Я еще раньше заметил, что у восьмерки пик слегка надорвался угол, и очень ловко перевернул на ней колоду. Сергей Иванович вздохнул во всю грудь и вдруг опустился, точно осел на стул.

– Ого! Счастье переменилось… Будемте продолжать! – вскричал я веселым тоном. – Берите колоду…

Но он быстро оправился от овладевшей им минутной слабости духа. Как я его ни уговаривал отыграть у меня обратно свои двенадцать тысяч, он не согласился. Простился он со мной чрезвычайно сухо, почти пренебрежительно. Я пробовал намекнуть о брате, но он сделал вид, что не слышит. Я упомянул было вскользь о том, что мы можем сойтись на другой день, но он тотчас же меня обрезал, отчеканивая каждый слог:

– Нет-с, мы с вами больше играть не будем-с…»

Миллер замолчал.

– Чем кончилась эта история? – спросил Гри-Гри.

– Ну, а как вы думаете, юноша, чем она могла кончиться? Разве мог простить этот влиятельный, самолюбивый и корректный человек, этот впоследствии министр с почти неограниченной властью, разве он мог простить, что я, тогда еще совсем мальчишка – ну, вот вроде вас, – подарил ему, шутя, все его состояние, а может быть, даже и честь. Разве забываются такие унизительные моменты, какой пережил он, когда согласился играть на «черную и красную», заявивши раньше, что уже проиграл более, чем может отдать. Напротив, я слышал впоследствии, что самый настойчивый и – если хотите – самый пристрастный голос, раздавшийся в обвинение моего брата, принадлежал именно Сергею Ивановичу…

25Обещаниями (от фр. promesse).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39 
Рейтинг@Mail.ru