– Вы, Нната-ша, не п-представляете, как я п-п-п-опулярен в г-городе. Когда еду на м-м-ашине, т-то мальч-чишки мне кричат: П-тицын! Ры-ж-жий пес!
Вероятно, он Наташе нравился потому, что в постоянной бешеной карточной игре и в неумеренном употреблении наркотиков он потопил все свои специально мужские наклонности. Его общество не волновало Наташины нервы и не раздражало ее терпения бесконечным повторением возвышенных и сальных пошлостей.
Но однажды милый Птицын принужден был исчезнуть из дачной компании и исчез навсегда, к большому огорчению Наташи. Дело в том, что отчаянный рыжий спортсмен, как-то не вовремя, при большом стечении гостей, сказал слова:
– С-с-с-о-ба-ба-бачья св-вадьба!
Егор Иванович рассердился, сделал ему резкое замечание и упомянул что-то о «моем доме». Птицын ответил хладнокровно:
– Т-т-ак я лучше уйд-ду.
И ушел навсегда.
Из остальных ухаживателей (а ими были все посетители дачи «Ширь») никто не тревожил Наташиного сердца. Все они, включая сюда и лысоватого дядю Жоржа, казались ей пустыми говорунами, скучными приставалами, жалкими и смешными имитаторами вулканических дьявольских страстей. Когда ее целовали, она спокойно и деловито вытирала платком губы и щеки и говорила:
– Ну, зачем вы делаете глупости? Все ведь это одно притворство! Как вам не стыдно?
Да и в самом деле, странно и смешно было смотреть, как эти уже не молодые интеллигенты неуклюже и неправдоподобно волочились за простой, безыскусственной, провинциальной барышней.
Седоватый доктор Рябчиков, он же молодой порнографический писатель, то и дело упирался глазами в грудь, в ноги, в живот или в открытую шею Наташи, и, когда та густо краснела, он, сладострастно сюсюкая и задыхаясь, приставал:
– А отчего Наташенька покраснела? Почему рака спекла? А я видел все, все, что есть. Только никому не скажу, никому.
Художник Свербуков постоянно упрашивал Наташу позировать ему «для всего». Он уверял, что пропорции Наташиного тела как раз совпадают с пропорциями Венеры Милосской, что в Париже, в Луврском музее. В доказательство он распускал холщовый сантиметр и до тех пор измерял Наташу, пока она <не> вырвала из его рук сантиметр и, бросив его на землю, не убежала, как дикая коза, из дачи в парк.
Певец Изорченко, лауреат театра «Ла Скала» в Милане, друг Тито Руффо и второй в мире после него баритон (так он, по крайней мере, говорил), проводил время в том, что хрипел хрюком, откашливался и харкал на землю.
– Осенью, – поговаривал он, – поеду в Италию, в Сальцо-Маджиоре. Там все мы, известные певцы-артисты, проходим йодистое лечение в «аква мадре» для восстановления уставшего голоса.
Наташа едва терпела его сообщество. Но однажды, когда он нежданно и грубо схватил обеими руками ее нежные, упругие груди, она своей большой и красивой рукой залепила ему такую великолепную, такую звонкую, такую совершенную пощечину, что толстый баритон не удержался на жиденьких ногах, рухнул на траву и сказал, пуская ртом пузыри: «Ну, это уж свинство!» Яркие следы всех пяти Наташиных пальцев рельефно отпечатались у него на щеке, и он с той поры не показывался в «Шири»…
Да что говорить: Наташины многочисленные поклонники были такой же городской дрянью, людишки, выдумавшие самих себя по старым жалким образцам, точно нарядившиеся в затасканные, ветхие, грязные костюмы, выкопанные из помойного мусора.
И ни одного человека!
Наташа равнодушно скучала. Родная Рязань сквозь блеск большого южного города стала все чаще мерещиться ей, как тихий отдых на густой траве, под белыми березами, источающими чудесный смолистый запах.
И вот явился наконец настоящий человек. Именно тот самый человеческий самец, порода которого, так же как и Наташина порода, была обозначена небесным профессором через литеру Z.