– А что там, на улице: март или ночь?
– Не знаю, не пробовал. Может быть, вьюга?
И ветер шарахнулся прочь от испуга,
и жизнь, как собака, уносится прочь.
– Точь-в-точь полотно богомаза Петрарки…
– Да он же поэт. Ты о чем говоришь?..
Он в песнях своих воспевает Париж
и пишет роман без единой ремарки.
– Ремарк. Это тоже поэт или где?
– Ремарк – это нашей Чукотки столица,
тебе не мешало бы опохмелиться,
а то все твердишь об ударном труде.
И шастает женщина.
Женщина-львица.
По темной аллее, по горькой душе.
Ей фугу сложил футболист Беранже…
И в марше Шопена мне все это снится.
Нет ничего необычного
в том, что печален свет,
в том, что пустым привычкам
в мире названья нет.
В том, что перечеркнуло
сетью слепых дождей
судорожные скулы
верящих в быт людей.
Верящих в невозможное
счастье житейских драм.
Как же, порою, сложно
люди приходят в храм.
Слушаю ночь тревожную,
верю прожитым дням.
Как же, порою, сложно
воцерковляться нам.
Смейся!
Смейся, ликуя, Эллада,
словно в дни олимпийского года.
Эта женщина – капелька яда
в кубке пенного пряного мёда.
За неё умирали фаланги
в бесконечной безудержной сече.
Жизнь, она не красива с изнанки,
будто роща олив после смерча.
Улыбнётся лукаво Адонис
и печально посмотрит Психея:
словно пену морскую в ладонях,
он её удержать не сумеет.
Смейся!
Смейся, ликуя, Эллада!
Не Гомера поймали на слове.
Александру на битву не надо,
Александра сразили в алькове.
На каменные клинописи лиц
светила лик, простреленный навылет,
глядит из-под слабеющих ресниц;
на сгустки и клубы белёсой пыли,
осевшей на деревья и на птиц;
на лица зданий и отживших клёнов,
и нет уже различий и границ
меж храмами Парижа и Поклонной.
Настало время:
ангел вострубил
и сделались смятения и смуты,
и скоро, скоро грозный Гавриил
сочтёт твои последние минуты.
Настало время:
всё вернулось вспять!
Всё умирающее или неживое.
И никого на помощь не позвать,
и грудь земли под пыльною травою.
Восстала рвать.
Пред ней – другая рать.
Они сошлись, разя, в последней битве.
И солнце не спешило догорать,
и люди становились на молитву.
Всё это было.
Было?
Но когда?
Я помню крики боли и страданья.
И догорала Божия Звезда,
и ни следа,
и ни воспоминанья…
Всё это было или будет впредь:
земли сырой оплавленные комья…
Всё умерло.
И только умереть
не смог один, который это помнил.
А можно ли тебя заставить жить?
А можно ли тебя любить заставить
и верить в неживые миражи
погоста с оголёнными крестами?
Листает осень старую тетрадь
остекленевшим вылинявшим глазом.
И тёплых листьев больше не собрать
в большой букет.
И не поставить в вазу.
Не сразу, не спеша, но исподволь,
как лёгкий паучок на паутинке,
приходит удивительная боль —
расплавленная осени картинка.
А можно ли меня заставить петь?
А можно ли меня летать заставить
и верить в то, что можно умереть
в ряду не умирающей октавы?
Мне снилась белая страна:
среди черёмух и акаций
мы не могли не потеряться,
когда кругом была весна.
Мне снились алые цветы
в лучах багрового рассвета.
Там было жарко. Было лето.
И там меня любила ты.
Мне снился синий небосвод
в золотомедном обрамленье.
Там были чудные виденья,
там был безудержный полёт.
Я так хотел остаться в сне,
но снег идет неумолимо,
но жизнь проходит мимо… мимо…
И ничего не снится мне.
Бдите и молитеся, яко не весте,
В кий час Господь ваш приидет.
(Мф. 24: 42, Мк.13:33)
Сижу у врат, презревши плоть,
от лета и до лета.
Не знаю я, когда Господь
пройдёт дорогой этой.
Я пролил здесь не мало слёз,
в стране чужой, безвестной.
Не знаю я, когда Христос
пройдёт в Свой Храм Небесный.
Смогу ли я Его узреть
среди толпы гудящей,
иль суждено мне умереть
таким, как есть, пропащим?
О, Боже! Милостивым будь
мне грешному.
И всё же,
о, Боже, укажи мне путь
каким пройдёшь…
О, Боже!..
Жил я, с собой соглашаясь и споря,
вплоть до последнего дня.
Церковь, ковчег мой, из мёртвого моря
вынеси к жизни меня!
Сколько вокруг потонуло и тонет
в море не пролитых слёз.
Церковь, ковчег мой, над волнами стонет
ангел смертей – альбатрос.
Кто-то прощальное слово обронит,
как драгоценный опал.
Церковь, ковчег мой, куда меня гонит
моря житейского шквал?
Новое время.
Свершенья. Пророчества.
Новые мысли. Надежд фимиам.
Если любовь – это часть одиночества,
то вообще для чего она нам?
Нового века и снега качание,
будто пожара губительный дым.
Если Господь – это подвиг молчания
то для чего мы всю жизнь говорим?
Оставляя свои раздумья
в тонкой графике зимних рощ,
неприкаянный,
неразумный,
я бреду по России в ночь.
Я бреду по московским граням
истончённого бытия,
не истерзан и не изранен,
но убит сединой вранья.
Видно так для России лучше —
ни к чему в облаках кружить,
а продать человечьи души
за кружочки словесной лжи.
Что ж ты, Родина, раскололась
под валютный заветный звон?
Я валяюсь простым осколком
православных святых икон.
Я валяюсь зеркальной гранью
под когтями у воронья,
не истерзан и не поранен,
а убит чистотой вранья.
Тень моя в тьме замороженных улиц.
Русь моя, падает снег на ладонь.
Как же с тобою в зиме разминулись,
город мой древний, стреноженный конь?
Думал я вскачь над обрывом промчаться,
словно Высоцкий, собрат по перу.
Только мне выпало тенью скитаться
с воем собачьим на снежном ветру,
только мне заживо камень надгробный
был уготован, судьбе вопреки!
Звук прокатился по улице дробный,
лошади скачут наперегонки.
Всё же Москва пронеслась над обрывом —
я в этом хаосе не разберусь.
Чудится песня с цыганским надрывом,
значит, жива ещё матушка Русь!
Любимой жене Ксении
Что сказать мне о белом дне,
белом городе и цветах,
где ты думаешь обо мне,
где все мысли наводят страх?
Ты не бойся так за меня!
Ведь бояться – не значит жить.
Не старайся клочок огня
в белом городе сторожить.
Если я для тебя горю,
значит, Богом так суждено,
и в каком-то другом раю
это счастье нам не дано.
Значит, будем любить всерьёз
белый город и нашу жизнь.
И не надо горючих слёз
под наплывами дешевизн.
А когда я лечу во сне,
белый город разгонит мрак.
Ты ведь тоже приснилась мне,
и от сна не уйти никак.
Слышишь, мама, я пришёл!
Я нашёл тебя, мамуля!
Жизнь мелькнула, словно пуля,
с продырявленной душой.
И ни завтра, ни вчера,
только взлёт и только вечность.
Неужели бесконечность
это времени игра?
Не пора ли мне на взлёт —
я весь мир перелопатил,
истончался, скажем кстати,
но достиг не тех высот.
Состоявшийся пижон,
нашумевший мастер слова,
но тебе промолвлю снова:
– Слышишь, мама, я пришёл!
Моей бабушке —
Екатерине Холиной,
поэту Серебряного века
Перестук колёс, перестук,
или звон в ушах, или звон?
Мир давно пронзил тяжкий звук,
тяжкий звук пронзил, или стон?
Но беда моя – не беда,
если рядом ты в снег и в дождь.
И в голодный год лебеда
уж не вызовет страх и дрожь.
Уж не вызовет смачный дым
недокуренных сигарет.
Я же был всегда молодым,
и умру, поверь, в цвете лет.
Мир опять пронзил тяжкий звук,
и стрела летит вслед за мной.
Перестук колёс, перестук.
Или вой по мне, волчий вой…
Обрывки грязных словоблудий,
как птицы реют надо мной.
И ноты солнечных прелюдий
пронзает тяжкий волчий вой.
Ищу покой, но вместе с потом
исходит злоба из меня.
Я стал советским идиотом,
и всё прошу:
– Огня! Огня!
На грани небыли и были
я распластался в небесах
в клубах слепой Вселенской пыли,
но вижу свет на полюсах
не мной погубленной планеты,
не мной распятого Христа.
Я знаю, есть спасенье где-то,
лишь душит душу немота.
Мне Бытие терзает разум
никчёмным смыслом суеты.
Успеть бы лишь сказать ту фразу,
что ожидаешь только ты
на мелком нашем островочке
среди словесных грязных струй.
И не хочу я пулей – точку…
Хочу, как точку – поцелуй!
Монархия света, монархия тьмы.
О, как это с детства знакомо!
И небо закатное цвета сурьмы
опять зависает над домом.
Мудрейшие книги лежат на столе —
сокровища ересиархов.
Но хищные тени бегут по земле,
печальные слуги монархов.
Ни свету, ни ночи умы не нужны.
Представьте:
сиянье без тени!
иль облако пьяной разнузданной тьмы,
и в небыль крутые ступени!
Рождён человек, чтоб на лезвии жить,
идти между тенью и светом.
А что же поэт?
Он не может ступить
ни шагу, не помня об этом.
Позвольте, зачем и скажите, к чему
природе нужны эти страсти?
Ты просто иди ни на свет, ни во тьму,
а к Богу за чистым причастьем.
Но я, как поэт, поводырь и певец,
помочь не смогу, не посмею.
Коль ты не поднимешь терновый венец,
я просто тебя пожалею.
Ну, что ж, опять расставленные точки,
и солнца луч в сознанье точно смерч!
Я видел Зазеркалие воочью,
но это не была простая смерть.
Пустого и простого в этом мире
никак не отыскать. Ты мне поверь.
А точка – продолжение в пунктире
утрат, страданий, вздохов и потерь.
Невероятно!
В параллельном царстве
совсем не так, как представляют здесь.
Там нет судов, и есть не те мытарства,
и воздух, словно пламенная взвесь.
И нет мучений душ на сковородках,
а есть свирепый вихорь изнутри.
Я там изведал несколько коротких
уколов совести…
И сколько не ори,
и сколько не кричи, там нет спасенья,
и места под счастливым бытиём.
А есть воспоминание мгновенья
про запах тела, что смердит гнильём.
Быть может я – гнилой и непохожий
на всю ту боль, которую другим
принёс при жизни – не простой прохожий,
а грешный и нахальный пилигрим.
Быть может, я сказать во искупленье
про царство Зазеркалья должен вам?!
На это мне отпущены мгновенья.
А сколько? Сколько…
я не знаю сам.
Расставляются точки над «и»,
устаканился пьяненький дым,
и в былом незаметный надир
стал похож на символику дыр.
Стал похож на запретную дверь
в Зазеркалье и антимиры.
Что смеяться?
Возьми и проверь,
заглянув в подпространство дыры.
И тогда ты поймёшь, человек,
почему – «уходя – уходи» —
нам твердят миллионы калек,
не сумевшие в космос уйти.
Это надо не высказать вслух,
а прочувствовать плотью души.
Тополиный срывается пух
и маньячат из дыр миражи.
Это было и есть, а пока
я июньской пленён красотой.
Улыбается космос слегка
над извечной моей суетой.
Я ничей!
Нет беспечней боли!
Но ничьей в облаках кружа
и ничьей не подвластна воле
чует волю моя душа.
И становится ей известна
тайна самой тугой струны.
Но из рук уплывает песня,
словно пена морской волны.
…И кто-то камень положил
Ему в протянутую руку.
М.Ю. Лермонтов
Покровский отблеск октября,
разлив кленового заката,
и мысль о том, что прожил зря
всю эту жизнь, уже чревата.
Уже чревата бытиём
под звук унылой депрессухи.
И солнца луч пронзил копьём
в лесу клубящиеся слухи
о том, что будет и чему
уже совсем не приключиться.
И весь октябрь опять в дыму,
как искалеченная птица.
Я долго думал и гадал,
кружил в лесу, подобно звуку,
и вдруг последний лист упал
в мою протянутую руку.
Русь моя – нить неразрывная!
Родина – синь златоглавая!
Осенью небо красивое,
дремлет Москва православная!
Много и были и небыли
в русских скрижалях записано.
И, пролетая по небу я,
взглядом выискивал пристальным
город мой – точку безвременья,
тень мою в водах Москва-реки…
Тати без роду и племени
крутят Москву мою за руки.
Вскинулся я: а не снится ли
песенка смерти у темени?
Но под Покровом Царицыным
дремлет столица до времени.
Дремлет московская звонница.
Нечисть в тиши куролесится.
Свары Россия сторонится —
это ступенька по Лествице.
И опять непосильное счастье,
и опять несусветная боль.
Кто над нашей энергией властен,
превращающей личности в ноль?
Соль земли посыпается с неба,
продлевая планетную жизнь.
И девица в Сочельник и небыль
нагадает про быль дешевизн.
Новизна високосного года,
темнота обновлённых сердец.
В телеящике слуги народа
обещают счастливый конец.
На Москву накатило ненастье,
вместо снега – небесная соль.
И опять непосильное счастье,
и опять несусветная боль.
Снова шагаю по льду босиком,
маску срывая с лица.
Снова пою ни о чём, ни о ком
песню свою без конца.
Вижу: маньячат души миражи
в тихий предутренний час.
Ближних любить ты пока не спеши,
лучше бы с дальних начать.
И, согревая в ладонях цветок,
знаю, меня не поймут
те, кто старается влиться в поток
денежных склоков и смут.
Те, кто взорвал многоцветия мост
в царство нездешней мечты,
и среди ярких заоблачных звёзд
видит лишь клок темноты.
Полно мне петь ни о чём, ни о ком,
и словоблудьем плевать.
Люди всегда ненавидят тайком
тех, кто умеет летать.
Легковесная страсть многодумья,
многодумная страсть тишины.
Ночь в Москве пробегает, как пума
по деревьям нездешней страны.
Сметены все уставы, устои
и богатая в прошлом страна
скачет джунглями непокоя,
посылая Америку на…
Только прав забугорный хозяин,
затянувший деньжат поясок:
Русь спасает от голода Каин
ножкой Буша и пулей в висок.
Знать бы мне, сколько надобно смуты,
перестроек, завистливой лжи,
чтобы всё ж надоело кому-то
воровать то,
что плохо лежит?
Ублажаю я совесть кивками,
мол, такая судьба и страна!
Только долю мы выбрали сами,
посылая Америку на…
Но дрожим: что там скажут в Нью-Йорке?
Как посмотрят хозяева на…
и дадут ли нам сладкие корки,
и достигнут ли корочки дна?
Эх, Россия! Чумное болото,
захотевшее власть расстрелять!
Ты не жди, что обломится что-то
от Америк под мать-перемать.
Ты жила, не ломаясь, не горбясь,
ничего от врагов не тая,
так откуда ж болотная горечь
и утробный напев воронья?
Думай, Родина, что тебе свято:
жить без Бога с посылками на…
или тяжкая поступь солдата,
где и воля твоя не нужна.
Восток ещё дремал.
Но встреча с Божьим светом
уже предрешена. И филин с высоты
заметил, как поют под невесомым ветром
среди багряных трав зелёные цветы.
Чисты моленья глаз. Просты моленья звуков.
Но голос истончал, но взгляд в тумане слёз.
И перед храмом тать заламывает руки:
– За все мои грехи прости меня, Христос!
Просты его слова, чисты его моленья.
Я веры той хочу до кончиков волос.
А стрелки на часах отсчитывают звенья
и ждут, когда скажу:
– Прости меня, Христос!
Я остался один.
Но в сознаньи пульсация звука,
будто кто-то слова произносит откуда-то мне
про разруху страны, про товарных колёс перестуки
и про то, как Россия поныне сгорает в огне.
Мне в упор говорят: вы сгубили страну, россияне,
под «Семь сорок», под марши, под новое шоу про секс,
и куда-то бредёте, как ёжики в пьяном тумане
на раздачу слонов, где к слону прилагается кекс.
Кто же шкипер у вас, расхреначивший шхуну о банку?
Кто же ваш машинист, эшелон закативший в тупик?
И страна превратилась в сиротский приют для подранков,
где все любят и помнят, и чествуют ленинский лик.
Мне уже не понять, то ли хвалят меня, то ль ругают?
Только болью страны пропиталось сознанье моё.
И я тоже бреду, ведь в тумане никто не летает,
и стараюсь понять:
в чём же истина и бытиё?
Расскажи мне про то, что давно называют любовью,
расскажи мне про спазм, про биение крови в висках!
Наряду с красотой это часто окрашено кровью,
и словесный маразм держит душу в чугунных тисках.
Оставляя в былом под стеклом расчленённые звуки,
каждый хочет понять и отведать спасительной лжи.
Ничего, что на слом этот мир под колёс перестуки!
Смотрим: где бы занять до получки чудес миражи.
Положи мне на \стол бутерброд из смешения мысли,
философских дилемм и тягучих любовных тревог.
И осиновый ствол задрожал, будто ветки и листья —
у природы проблем не бывает, помиловал Бог.
Так что лучше пропой колыбельную и в изголовье
разожги мне свечу. А в страницах непрожитых лет
напиши мне про то, что давно называют любовью.
И я вновь полечу из тумана в заоблачный свет.
Лекарственной болью октябрь полыхает,
октябрьской болью заполнился ум.
И как ни крути, видно так уж бывает,
что запах лекарства исходит из дум.
Из дум головы. Не из дум Горсовета,
ведь всем думакам на октябрь наплевать.
И боль не проходит. Но, может, с рассветом
я снова смогу над страною летать.
Надсадную боль разметав, словно листья,
я крылья расправлю и снова взлечу,
увижу, как звёзды в пространстве зависли,
и в небе меня не достать палачу.
Но где-то там город, мой ласковый город,
давно захиревший от дум думаков.
Он, в общем-то, стар, но по-прежнему молод.
Мы вместе с Москвой не выносим оков.
Оков словоблудья и думского гнёта,
пора бы столице встряхнуться и жить!
Москва никогда не забудет полёта.
Летать – значит всех, и прощать, и любить.
Не заставляй меня проснуться
в холодном мареве дождя,
когда в саду деревья гнутся
и жизнь ушла, не уходя.
Когда ещё не мёртвым взглядом
я что-то тайное ищу.
Мне ничего сейчас не надо,
я ухожу, но не грущу.
Зачем грустить о том, что сбылось
и что от века не сбылось?
Мне эта жизнь, поверь, приснилась,
но не зови…
Ты это брось!
Не заставляй меня проснутся
в холодном мареве дождей,
остановиться, оглянутся
и на себя, и на людей.
Словно свет в воде багровой
выплывает это слово,
слово мудрое как жизнь
в плеске вечных дешевизн.
И под непогодь с порошей
кто-то взял такую ношу,
взглядом жёлтым посмотрел
и как выплюнул:
– Расстрел!
– Но у нас же нету казни! —
кто-то скажет без боязни,
улыбнётся небесам,
а того не знает сам,
что инертная Россия
крови сладостной вкусила
за прошедшие века…
И упала вниз рука.
Я с похмелья, я в блевоте
слышу пулю на излёте,
поразившую меня
в точку вечного огня.
И опять в воде багровой
выплывает это слово,
эта правда, эта жуть…
Без неё тут не живут.
На рассвет от крови розовый,
словно Благостную Весть,
в кандалах везут Морозову,
и замёрзнувшая взвесь
вся дрожала в ожидании
с неба Страшного суда…
Это всё для нас предания
через дни, через года.
Захлебнулось время криками,
поселилась в церкви гнусь,
и сломалась в лапах Никона
наша праведная Русь.
Век семнадцатый. И нелюди
прикрываются крестом.
год семнадцатый. И нелюди
в красном мареве густом.
И семнадцатого августа
те же нелюди вокруг.
А над Русью взмыли аисты
с криком – с севера на юг.
Скоро будет время грозное
без поблажек, без прикрас.
И болярыня Морозова
молит Господа за нас.
Я на Чёрный Покров в ноги вам поклонюсь.
В паутине веков вновь запуталась Русь.
Вновь бежала волна вниз по Волге-реке.
Не моя в том вина, если горечь в строке.
Изливается боль и на сердце огонь.
Из оков и неволь – на расстрел под гармонь,
потому что я рус, потому что не жид,
коли смел, коль не трус, значит, будешь убит.
Но пока ещё жив хоть один на Руси,
станем правду вершить. Бог промолвит:
– Еси!
Не моя в том вина, что Покров почернел.
Чашу выпей до дна и прими свой удел.
Но не сломлена Русь паутиной веков
и я снова молюсь, снова Чистый Покров.
Небо проснулось от птичьего грая.
Русь, просыпайся!
Весною не спят!
Настежь ворота весеннего рая,
здесь не задушит чумной снегопад.
Надо ли жить из дремоты в дремоту,
слушая денежный звон кандалов?
Снова на Русь объявило охоту
жидомасонское стадо воров.
Слов не хватает, чтоб высказать честно
суть ростовщичества, смысл бытия.
Полноте, люди!
Давно нам известно:
истина жизни для всех и своя!
Но, собирая весной незабудки,
радуясь солнцу и светлому дню,
я вспоминаю лишь эти минутки,
а проходимцев ни в чём не виню.
Стоит ли помнить духовное скотство?
Сгинет от злобы финансовый жид.
Русс не продаст своего первородства!
Русский всегда и поймёт, и простит.
Ах, как больно!
Воистину больно
видеть родину нашу в грязи!
Быть свидетелем и сердобольно
слушать гадости…
Боже, срази
город мой древний, словно Гоморру,
словно основу столичных канав!
Скоро ль Пришествие?
Если не скоро,
то разобраться бы с теми, кто прав.
Прав на убийство,
прав на моленье
и поклоненье Златому тельцу.
Кончилась строчка стихотворенья,
значит и время подходит к концу.
Я жить хотел остепенясь
от равнодушия и скотства,
как прежде, плача и смеясь,
струясь в потоке идиотства.
Но отворился край небес,
раскрылся смрадный запах тленья,
и я опять взвалил свой крест
одной строкой стихотворенья.
И я кричу!
И я ору:
куда вы вновь бредёте, люди,
под зачумленье на пиру
и дармовой калач на блюде?!
Ведь ваша родина вразнос,
враздрызг Европе продаётся.
Ваш бронепоезд под откос,
и вся Америка смеётся
над лохотронством россиян
в колониальном Москвабаде.
Проснись, Россия!
Я не пьян!
Я строевым, как на параде,
шагаю нынче по стране
К недопришедшим переменам.
Я жив ещё!
Но я в дерьме,
а, значит, где-то есть измена.
Кто превращает нас в утиль?!
В баранов?!
Пьяниц?!
Попрошаек?!
И это горе. Это быль.
И журавлей исчезла стая.
Опять холодная война!
Ей никогда не стать горячей,
страна в болото сметена,
и подготовлена для сдачи.
Но ни снарядов, ни фронтов
мы в этот раз не испытали.
Под равнодушие ментов
Россию Западу продали.
За что же дед мой воевал?!
За что отец ходил в атаку?!
Никто из предков не жевал
американских булок с маком.
Они вставали за страну!
Они сражались за Рассею!..
Американских денег кнут
всё наше мужество развеял.
Жидо-масонское ворьё
ликует нынче в Москвабаде.
Мы превращаемся в гнильё…
Спаси нас, Боже, Христа ради…