bannerbannerbanner
Шапка-невидимка

Александр Грин
Шапка-невидимка

Теперь природа казалась женщиной, нарядной, умывшейся после долгой, хмельной ночи. Льющийся звон стоял в траве, сплетаясь дикой, монотонной мелодией с криками птиц. Зеленая и синяя краски рябили в глазах, пестрея лилово-розовым узором цветов. Воздух обливал разгоряченное лицо то сушью жары, то нежными, прохладными волнами.

Далеко-далеко, за сизой полосой леса пронесся слабый, жалобный свисток паровоза, и снова огромный, тысячеглазый город взмахнул перед глазами Сергея закопченными железными крыльями. Но теперь видение потеряло свою остроту и быстро отлетело в прозрачную, хрустальную даль. Меж цветов, кочек, густо поросших красноголовым кукушкиным мхом, кустами шиповника и малины, оно казалось безжизненным и бледным, как давно виденный сон. Здесь ему не было места. Кудрявый щавель и лаковая зелень брусники взяли Сергея под свою защиту. Он поправил ремень дробовика и хитро, молодо улыбнулся кому-то притаившемуся в глубине кустов.

Прыгали желтенькие трясогузки, кокетливо покачивая длинными прямыми хвостиками. Где-то лениво дергал коростель. Жажда томила Сергея, и он, нырнув в затрещавшие кусты, спустился по крутому, осыпчатому берегу к мелкой струистой речке. У берега вода стояла тихо, пронизанная осокой и водорослями, на дне блестела крупная галька. Наклонившись и промочив колени, Сергей увидел в сумрачном зеркале воды голубое, светлое небо, ушедшее куда-то вниз, далеко под берег, свое темное лицо, спутанные волосы и жилы, вздувшиеся на лбу. Напившись, он еще раз, немного разочарованный, посмотрел на себя. В лице водяного двойника, мужественном, красивом, не было и следа борьбы. Оно глядело спокойно, беспечно, устало и слегка, по обыкновению – насмешливо.

Он вытер платком мокрые губы, надел фуражку и, лениво хватаясь за траву, взобрался наверх, чувствуя, как вязкое, нудное беспокойство ходит с ним, преследуя, держит, не спуская с него глаз и отравляя воздух своим дыханием. Оно было похоже на чужой надоедливый груз, который, однако, нельзя бросить, не дотащив до известного места. Вся досада и недоумение выражались в сознании неизбежности завтрашнего дня. А вместе с тем казалось оскорбительным, что люди, которых он в тайниках души всегда почему-то считал стоящими ниже себя, теперь станут, быть может, и даже наверное, презирать его и сострадательно смеяться над ним, хотя он и теперь нисколько не хуже их. Но всего досаднее то, что они, люди эти, как будто получали право отнестись к нему так или иначе. И – что уж совсем являлось смешным и нелепым, а в действительности как будто так и выходило – что право это давал он.

Эта вспугнутая мысль тревожно билась и ерзала некоторое время, вздымая целый ворох грязного белья, накопленного в душе. За ней двинулись другие, лениво вспыхивая и скучая, враждебные зеленой, тысячеглазой жизни, напиравшей со всех сторон. Серые и однообразные, давно и сотни раз передуманные, стертые, как старые монеты, они назойливо толклись, неуклюжие и заспанные. Обрывки их, складываясь в слова о свободе, героизме и произволе, ползали, как безногие, жалкие калеки.

Смеркалось, а он все ходил, перебирая четки прошлого, пока не захотелось пойти домой. Мыслям его нужны были стены. Там, свободные от воздуха и усталости, прямые и голые, давно знакомые и надоевшие друг другу, они могли текуче звучать до завтра, пока между ним и ними не упадет широкое лезвие незримого топора и не сделает его, Сергея, открыто самим собой.

IV

Когда он подходил к околице городка, было уже темно, грустно и сонно. В дворах глухо мычали коровы, прыгали сердитые женские голоса. Где-то кричали пьяные. Светились окна. Натруженные ноги горели, словно обваренные кипятком. Хотелось есть, потом лечь и сладко отдохнуть. Сергей нажал брякнувшую калитку и вошел во двор.

Окон не было видно в темноте, и он сначала решил, что все уже спят. Но, подымаясь на заскрипевшее крыльцо, услышал в черноте дремлющего, парного воздуха сдержанные звуки разговора и женский смешок. Сергей прислушался. Мужской голос, довольный и вместе с тем мечтательный, медленно плыл в глубине садика:

– Вот видите – вы и не в состоянии этого постигнуть… А это, ей-богу – бывает… Вроде как просияние. И это объяснено даже во многих философических книгах.

– Вот уж я бы на этакое не согласна, – быстро заявил женский, Дунин голос. – Вы подумайте! Червями весь прокипишь… Стой, как дурак, целую жисть. А вдруг все даром пропадет?

– Как дурак? – обиженно возразил мужчина. – Это вы совсем напротив. Наоборот – душа особый дар приобретает и все ей известно… Например… Забыл вот только, как его звали… один старец стоял на столбе тридцать лет и три месяца. И до того, представьте себе, дошел, что звериный и скотский образ мыслей понимать стал!

– Вот стой, – продолжала девушка, и плохо скрытый смех дрожал в ее грудном, певучем голосе, – стой так-то; все богу молись да молись, все о божественном думай да думай, голодай да холодай – а вдруг в мыслях что согрешишь – и поминай как звали все твои заслуги. Не очень приятно.

И, помолчав, добавила:

– Нет уж. Я, например, хоть в аду кипеть буду, так все равно. Вы думаете – там скучно, в аду-то? А я думаю, что все народ очень веселый. И вас, к одному уж, захватить, Митрий Ваныч!! Ха-ха!

Сергей стоял на крыльце, прислушиваясь, и улыбался. Ему хотелось пойти в сад, вести мирный, дурашливый разговор, не видя глаз и лиц, и дышать теплым, сонным мраком. Но идти не решался, а в душе было смутное, верное чувство, что с его приходом разговор оборвется, и всем станет вдруг неловко и скучно.

– Я, Дунечка, – сладко, поучительным тоном возразил Дмитрий Иваныч, – хотя и готов, конечно, проследовать за вами даже на край света, до самых отдаленных берегов Тавриды, но душу свою, извините, в смоле кипятить не желаю, хе-хе… Как это вы так говорите – ровно у вас огромное беремя грехов!

Прозвенели несвязные, отрывистые переборы гармонии.

– Я – большая грешница, – смеясь заявила девушка. – Ух! мне никакого спасения нет. Я все грешу. Вот вы божественное говорите, а мне смешно. Сижу вот с вами тут – чего ради? Тоже грех.

– Если бы вы… – вздохнул Дмитрий Иваныч, – знали те мои чувства… которыми…

– Отстаньте, пожалуйста. И никаких у вас чувств нет… Сыграйте лучше что ненабудь.

– О жестокая… гм… сирена! Для вас – завсегда и что угодно! Что прикажете? Хороший есть вальс, вчера выучил – мексиканский.

– Н-нет, – протянула задумчиво девушка. – Вы уж лучше тот… «Душистую зелень».

Несколько секунд стояла тишина, и вдруг сильно и певуче заговорила гармоника. Бойкие пальцы игрока быстро переливали грустные, звонкие трели, рявкали басами и дрожали густыми, протяжными вздохами. Трепет ночи и теплый мрак дробились и звенели мягкими, округленными тактами, и звуки вальса не казались ни пошлыми, ни чуждыми захолустью жизни. Поиграв минут пять, Дмитрий Иваныч бурно прогудел басами и умолк.

– Очень хорошо! – сказала, помолчав, девушка. – Научите меня, Митрий Ваныч, вальсы плясать!

– Почту себя счастливым услужить вам, – галантно ответил кавалер. – Это, между прочим, самый пустяк… Ну, как ваш жилец-то?

– Что ж жилец? – неохотно протянула Дуня. – Ничего… живет.

– Фигура заметная, – продолжал Дмитрий Иваныч. – И большой гордец… На грош амуниции, а на целковый амбиции. Третьего дня встретился я тут с ним как-то… ну известно – разговор, то да се… Так нет – «до свидания, – говорит, – мне некогда»… А между тем, как это говорится – человек интеллигентный…

– Вы-то уж хороши! – недовольно возразила девушка. – Он даже очень вежливый и совсем простой. С Санькой вон вчера возился, как маленький.

– Ну да, – обидчиво заметил уязвленный Дмитрий Иваныч, – это для вас он, конечно, возможно, что и вполне хороший… как он у вас живет два месяца… конечно…

– Вы – пожалуйста! – задорно перебила Дуня. – Не выражайтесь! Живет и живет – что ж тут такое?..

Воцарилось натянутое молчание, и затем гармоника обиженно заголосила пеструю, прыгающую польку. Сергей самодовольно улыбнулся и, пройдя сени, отворил дверь своей комнаты. В лицо пахнула душная, черная пустота. Нашарив спички, он зажег лампу, с жадностью съел холодный обед, разделся и, усталый, сладко потягиваясь на кровати, закурил папиросу. Усталость и сонливость делали теперь для него совершенно безразличным – приедет ли кто-нибудь завтра или нет; просто хотелось спать.

Погасив лампу и повертываясь на бок, он расширил глаза, стараясь представить себе, что мрак – это смерть и что он, Сергей, бросил бомбу и умер. Но ничего не выходило, и самое слово «смерть» казалось пустым, ничего не значащим звуком.

И, совсем уже засыпая, увидел крепкое, стройное тело девушки. Может быть, это была Дуня, может быть – кто другой. От нее струилось волнующее, трепетное тепло крови. И всю ночь ему снились легкие, упругие руки женщин.

V

Когда – после, спустя много времени – Сергей вспоминал все, что произошло между ним и товарищем, приехавшим на другой день для окончательных переговоров, ему всегда казалось, что все это вышло «как-то не так» и что тут произошла какая-то ошибка. Какая – он сам не мог определить. Но несомненным было одно: что причина этой ошибки лежит не в нем – Сергее, и не в товарище Валерьяне, а там – за пределами доступного ясному и подробному анализу. Как будто обоим стало тяжело друг перед другом не за свое личное отношение к себе и людям, а за то огромное и слепое, имя которому – Жизнь и которое ревниво охраняло каждого из них от простого и спокойного понимания чужой души. Сознавать это было тяжело и неприятно еще потому, что и в будущем могло повториться то же самое и снова оставить в душе след больной тяжести и бьющей тоски.

Сергей не знал, что приедет именно Валерьян. Когда на другой день утром вертлявый, смуглый и крикливый революционер шумно ворвался в комнату и начал тискать и целовать его, еще сонного и подавленного предстоящим, – Сергей сразу почувствовал, что объяснение будет тяжелое и злое. Столько было уверенности в себе и в своем знании людей в резких, порывистых движениях маленького кипучего человека, что в первое мгновение показалось невозможным сознательно отступить там, где давно было принято ясно и твердо выраженное решение. А потом сразу поднялось холодное, твердое упрямство отчаяния и стало свободнее двигаться и легче дышать.

 

И вместе с этим кислое, нудное чувство отяготило душу, зевая и морщась, как заспанный кот. Все казалось удивительно пресным, бестолковым, совершенно потерявшим смысл. Пока Сергей умывался и одевался, рассеянно и невпопад подавая реплики, Валерьян суетился, присаживался, вскакивал и все говорил, говорил без умолку, смеясь и взвизгивая, – о «текущем моменте», освобожденцах[9] и эсдеках, «Революционной России»[10] и «Искре», полемике и агитации, – говорил быстро, пронзительно, без конца.

Черный, кудластый и горбоносый, в пенсне, закрывающем выпуклые близорукие глаза, стремительный и взбудораженный, он казался комком нервов, наскоро втиснутым в тщедушное, жилистое тело. Ерзая на стуле, ежеминутно вскидывая пенсне, хватая Сергея за руки и пуговицы, он быстро-быстро, заливаясь детским самодовольным смехом, сыпал нервные, резкие фразы. Даже его одежда, умышленно пестрая, южной полуприказчичьей складки, резко заслоняла обычную для Сергея гамму впечатлений и, казалось, принесла с собой все отзвуки и волнения далеких городских центров. Сергея он знал давно и относился к нему всегда с чувством торопливой и деловой снисходительности.

Когда, наконец, Сергей убрался и вышел с товарищем в сад, где смеющееся солнце золотилось и искрилось в зелени, как дорогое вино, и оглушительно кричали воробьи, и благоухал пушистый снег яблонь, он почувствовал, что тревога и раздражение сменяются в нем приливом утренней бодрости и выжидательного равнодушия ко всему, что скажет и сделает Валерьян. А вместе с тем понимал, что с первых же слов о деле станет больно и тяжело.

Они сели на траве, в том месте, где густая рябина закрывала угол плетня, примкнувший к старому сараю. Слегка передохнув и рассеянно вскидывая вокруг близорукими глазами, Валерьян начал первый:

– А вы ведь меня не ждали, дядя, а? Ну – рассказывайте – как, что, – иное и прочее? Все хорошо? А? Ну, как же?

– Да вот… – Сергей принужденно улыбнулся. – Как видите. Приехал я, и поселился, и живу… как видите – в благорастворении воздухов…

– Да! Да?! А? Ну?

– Ну, что же… ем, толстею… пища здесь дешевая. Я здорово отъелся после сидения. Можно сказать – воскрес. Вы ведь видели, какой я тогда вышел – вроде лимона…

– Вроде выжатого лимона, ха-ха! Ну, а это, как его – вы чистый здесь? Слежка есть, а?

– Тише вы… – Сергей оглянулся. – Слежки нет, конечно, какая же здесь может быть. Приехал я… Я сперва думал объявиться ищущим занятий, но потом отбросил эту мысль, потому что это даже не город, а скорее слобода.

– Да, да!.. Ну?

– Ну – так вот… поселился здесь – просто под видом больного на отдыхе. И прекрасно. Знакомств никаких не заводил, да и не с кем… Да и не нужно…

– Да, да, да!.. И знаете ли, что вы, дяденька, – еще счастливейший из счастливых!.. Другие, – он понизил голос, – перед актом держали карантин по пять, по шесть, по девять месяцев! Ничего не поделаете! Нужно! Нужно, понимаете ли, человеку очиститься так, чтобы ни синь-пороха, ни одного корня нельзя было выдрать… А я ведь, знаете, откровенно говоря, сомневался, что у вас хватит выдержки сидеть в этой… ха-ха? – келье под елью. Вы того, человек живой. Хм…

Он уронил пенсне, подхватил его, оседлал нос и таинственно спросил:

– А кто ваши хозяева? А?

– Глава семейства и владелец этого домишки, – кузнец, здесь в депо. Человек смирный и, как говорится, – богобоязненный. По вечерам, когда придет с работы, долго и шумно вздыхая, пьет чай, по воскресеньям напивается вдребезги и говорит какие-то кроткие, умиленные слова. Плачет и в чем-то кается… А вот жена у него – целый базар: рябая, толстая, сырая, и глотка у нее медная. С утра до вечера ругает весь белый свет. Есть у них еще две дочки: одна – крошка и плакса, а старшая – ничего себе…

Маленький человек слушал, одобрительно хохотал и хлопал Сергея по плечу, вскидывая пенсне.

– Ну, ну? Да? – повторял он беспрестанно, думая в то же время о чем-то другом. И когда Сергей кончил, Валерьян как-то совсем особенно, растроганно и грустно взглянул ему в глаза.

– Ну, так как? – тихо сказал он. – Когда же выезжать вам, как думаете, а?

И как бы опасаясь, что слишком скоро и неделикатно задел острый вопрос, быстро переспросил:

– Скучно было здесь, да?

Кольцо, схватившее горло Сергею, медленно разжалось, и он, стараясь быть равнодушно-твердым, сказал:

– Н-нет… не очень… Я охотился, читал… Страшно люблю природу.

– Природа, да… – рассеянно подхватил Валерьян, и сосредоточенное напряжение легло в мускулах его желтого смуглого лица. – Ну… это – приготовились вы?

Он понизил голос и в упор смотрел на Сергея задумчивым, меряющим взглядом. Сразу почему-то слиняло все забавное в его манерах и фигуре. Он продолжал, как бы рассуждая с самим собой:

– Я думаю – вам пора бы, пожалуй, двинуться… Штучку я привез с собой. Она в комоде у вас. Слушайте, – осторожнее, смотрите!.. Если ее не бросать об пол и не играть в кегли – можете смело с ней хоть на Камчатку ехать. Вот первое. Затем – деньги. Сколько их у вас?..

Вопрос повис в воздухе и, замерев, все еще звучал в ушах Сергея. Стало мучительно стыдно и жалко себя за всю ложь этого разговора, с начала до конца бесцельную, убого прикрывшуюся беспечностью и спокойствием товарищеской беседы. Он глупо усмехнулся, деланно просвистал сквозь зубы и сказал тонким блуждающим голосом:

– Валерьян! Ужасно скверно… То, что вы ведь в сущности… совсем напрасно, то есть… я хочу сказать… Видите ли – я… раздумал. Только…

С тяжелым, мерзким чувством Сергей повернул голову. В упор на него взглянули близорукие, черные, растерянно мигающие глаза. Валерьян криво усмехнулся и, подняв брови, вопросительно поправил пенсне. В его тонкой желтой шее что-то вздрагивало, подымаясь и опускаясь, как от усилий проглотить твердую пищу. Он сказал только:

– Как?! Да подите вы!..

Звук его голоса, странно чужой и сухой, делал излишними всякие объяснения. Он сидел, плотно закусив нижнюю губу, и тер ладонью вспотевший, выпуклый лоб. И весь, еще минуту назад уверенный, нервный, он казался теперь усталым и жалким.

– Валерьян! – сказал, помолчав, Сергей. – Во всяком случае… Валерьян – вы слышите?

Но, пристально взглянув на него, он с удивлением заметил, что Валерьян плачет. Крупные, неудержимые слезы быстро скатывались по смуглым щекам из часто мигающих, близоруких глаз, а в углах губ сквозила нервная судорога усмешки. И так было тяжело видеть взрослого, закаленного человека растерявшимся и жалким, что Сергей в первую минуту опешил и не нашелся.

– Слушайте, ну что же это такое? – беспомощно заговорил он после короткого, тупого молчания. – Зачем, ну, зачем это?

– Ах, оставьте! Оставьте! Ну, оставьте же! – раздраженно взвизгнул Валерьян, чувствуя, что Сергей трогает его за плечо. – Оставьте, пожалуйста…

Но тут же, быстрым усилием воли подавил мгновенное волнение и вытер глаза. Затем вскочил, укрепил пенсне и заторопился неровным, стихшим голосом:

– Мы с вами вот что: пойдемте-ка! Слышите? Нам нужно с вами побеседовать! Куда пойти, а? Вы знаете? Или просто – пойдемте в поле! Просто в поле, самое лучшее…

Они вышли во двор, жаркий после прохлады садика; зеленый, в белой кайме бревенчатых строений. На крыльце стояла Дуня, в ситцевом, затрапезном платье и Глафира, ее мать, рыхлая, толстая женщина. Обе кормили кур. Увидев Сергея, Глафира осклабилась и переломилась, кланяясь юноше.

– Здравствуйте, Сергей Иваныч! – запела она. – Это вы никак гулять ужо направились! Чай-то не будете, штоль, пить? Гостя-то вашего попойте, право! Экой вы недомовитый, непоседливый, пра-аво!..

– Мы после, – сказал Сергей и рассеянно улыбнулся Дуне, глядевшей на него из-под округлой, полной руки. – Вы самовар-то, конечно, поставьте. Мы после…

В груди его что-то волновалось, кипело, и смущенные, всколыхнутые мысли несвязно метались, отыскивая ясные, твердые слова успокоения. Но все, попадавшееся на глаза, отвлекало и рассеивало. С криками и грохотом ехали мужики, блеяли козы, гудел и таял колокольный звон, стучали ворота. Валерьян шел рядом, черный, маленький, крепко держа Сергея за локоть и резко жестикулируя свободной рукой. Усталый и взвинченный, он крикливо и жалобно повторял, трогая пенсне:

– Но как вы могли, а? Как? Что? Что вы наделали? Ведь это свинство, мальчишество, а? Ведь вы же не маленький, ну? Ах, ах!..

Он ахал, чмокал и быстро, быстро что-то соображал, едва поспевая за крупными шагами товарища. По тону его, более спокойному, и легкой, жалобной и злобной усмешке Сергей видел, что главное уже позади, а теперь остались только разговоры, ненужные и бесцельные.

– Ну, что же вы теперь, а? Ну?

И вдруг Сергею захотелось, чтобы этот стремительный человек, хороший, глубоко обиженный им человек понял и почувствовал его, Сергея, слова, мысли и желания – так, как он сам их понимает и чувствует. И, забывая всю пропасть, отделявшую его душевный мир от мира ясных, неумолимо-логических заключений, составлявших центр, смысл и ядро жизни маленького, черного человечка, идущего рядом, он весь вздрогнул и взволновался от нетерпения высказаться просто, правдиво и сильно.

– Валерьян, послушайте!..

Сергей набрал воздуху и остановился, подбирая слова. Внутри все было ясно и верно, но именно потому, что простота его чувств вытекала из бесчисленной сложности впечатлений и дум – необходимо было схватить главную, центральную ноту своих переживаний.

– Ну? – устало протянул Валерьян. – Вы – что? Говорите.

– Вот что, – начал Сергей. – Другому я, конечно, ни за что бы, может быть, не высказал этого… Но уж так подошло. Я хотел вам привести вот такой пример… н-ну – такой пример: случалось ли вам… ходить около витрин, и… ну… смотреть – на… это… бронзовые статуэтки? женщин?

– Случалось… Далее!..

– Так вот: когда я смотрю на эти овальные, гармоничные… линии… ясные… которые навеки застыли в форме… которую художник им придал, – мертвые, и все-таки, – мягкие и одухотворенные, – я думаю всегда, – что именно, знаете ли – такой должна быть душа революционера… – Мягкой и металлической, определенной… Ясной, вылитой из бронзы, крепкой… и – женственной… Женственной – потому… ну, все равно… Так вот: …Слушайте… себя я отнюдь таким не считал и не считаю… Это, конечно, смешно было бы… Но именно потому, что я – не такой, я хотел жить среди таких… Металл их – альтруизм, а линии – идея… Понимаете? Ноне один альтруизм тут, а…

– Да, конечно, – рассеянно перебил Валерьян. – Ну, что же из этого?

– …а оказалось совершенно, быть может, то же, что и у меня, – тише добавил Сергей.

Возбуждение его вдруг упало. Ему показалось, что настоящие, искренние мысли по-прежнему глубоко таятся в нем, и говорит он не то, что думает. Валерьян молчал.

– Да… – медленно продолжал Сергей. – Все то же, все как есть: и честолюбие, и жажда ярких переживаний, и, наконец, часто одна простая взвинченность… А раз так, значит я тем более не могу быть металлом… А поэтому не хочу и умирать в образе ничтожества…

– Удивительно! – насмешливо процедил Валерьян. – Ах вы, чудак! Разумеется, все люди – как люди, и ничто человеческое им не чуждо! Ну, что же? Вы разочарованы, что ли?

– Ничего!.. – сухо оборвал Сергей.

И быстро, лукаво улыбаясь, пробежали его другие, тайные мысли и желания широкой, романтической жизни, красивой, цельной, без удержа и страданий. Те, которые он высказал сейчас Валерьяну, – были тоже его, настоящие мысли, но они мало имели отношения к тому, чего он хотел сейчас. Вместо всего этого сложного лабиринта мелких разочарований, остывшего увлечения и недовольства людьми – просился на язык властный, неудержимый голос молодой крови: – «Я хочу не умирать, а жить; вот и все».

 

– Удивительное дело, – сказал Валерьян, повыше вскидывая пенсне и с любопытством рассматривая разгоревшееся лицо товарища. Вы рассуждаете, как женщина. – В вас, знаете, сидит какая-то декадентщина… Не начитались ли вы Макса Штирнера,[11] а? Или, ха… ха!.. – Ницше?[12] Нет? Ну, оставим это. Деньги-то у вас есть?

– Нет, Валерьян, не то, – снова заговорил Сергей, сердясь на себя, что хочет и не может сказать того простого и настоящего, что есть и будет в нем, как и во всяком другом человеке. – Вы знаете – я вышел из тюрьмы издерганный, нервно-расстроенный, злой… Я был, как пьяный… Впечатления подавляли, – и вот – созрел мой план… Нервы реагировали болезненно быстро… Но – я уже сказал вам: быть героем я не могу, а винтиком в машине – не желаю…

– Нет! – рассмеялся Валерьян, – вы мне еще ничего не сказали!.. А? Конечно, – вам, как и всякому другому – хочется жить, но при чем тут бронзовые статуэтки? Какие-то обличения? И зачем вы… Ах, ах! Я ведь, в вас, знаете – ни секунды не сомневался!..

Он недоумевающе поднял брови и замедлил шаг. Поле дышало зноем, городок пестрел в отдалении серыми, красными и зелеными крышами.

– Вы надоели центральному комитету! Вы всем уши прожужжали об этом! Вы чуть ли не со слезами на глазах просили и клянчили… Ведь были же другие? Эх вы! Все скачки, прыжки… Впрочем, теперь что же… Но – хоть бы вы отсюда написали, что ли? А?

Сергей молчал. Раздражение подымалось и росло в нем.

– Во-первых, я не ожидал, что так скоро… – жестко сказал он… – А теперь – я вам сказал… Там уж как хотите.

– Ну, ну… Что же вы теперь намерены?

– Не знаю… Да это неважно.

– Д-да… пожалуй, что так… Дело ваше… Ну, ладно. Так прощайте!

– Куда же вы? – удивился Сергей.

– А туда! – Валерьян махнул рукой в сторону, где, далеко за рощей, краснело кирпичное здание станции. – На поезд я поспею, багаж сдан на хранение… Ну, желаю вам.

Он крепко пожал Сергею руку и пристально взглянул на него сквозь выпуклые стекла пенсне черными, быстрыми глазами.

– Да! – встрепенулся он, – я ее оставил там у вас, в комнате. Она мне теперь не нужна… Вы ее бросьте куда-нибудь, в лес хоть, что ли, где-нибудь в глушь…

– Хорошо, – грустно сказал Сергей. Ему было жаль Валерьяна и хотелось сказать что-то теплое и трогательное, но не было слов, а была тревога и отчужденность.

Маленький, черный человек быстро шел к станции, размахивая руками. Сергей долго смотрел ему вслед, пока худая, низенькая фигурка совсем не превратилась в черную, ползущую точку. Через мгновение ему показалось, что Валерьян обернулся, и он быстро махнул платком, смотря в зеленую пустоту. Ответа не было.

Черная точка еще раз приподнялась, переходя пригорок, и скрылась. Солнце беспощадно палило сухим, желтым светом, и зелень молодой травы сверкала и нежилась в нем. Вдали дрожал и переливался воздух, волнуя очертания тонких, как линейки нотной бумаги, изгородей. За рощей вспыхнул белый, клубчатый дымок и тревожно крикнул паровоз.

Идя домой, Сергей вспоминал все сказанное Валерьяну. И жаль было прошлого, неясной, смутной печалью.

VI

Ходить взад и вперед по маленькой комнате, задевая за угол стола и медленно поворачиваясь у желтенькой, низенькой двери, становилось скучно и утомительно. При каждом повороте Сергей прислушивался к упругому скрипу сапожного носка и снова шел, механически отмечая стук шагов. Думать, расхаживая, было удобнее. Он привык к этому еще в тюремной камере, которую чем-то, должно быть, своим размером, странно напоминала его комната.

Волнение давно улеглось, и осталось чувство, похожее на чувство человека, посетившего дневной спектакль: вечерний свет, музыка, игра артистов… Несколько часов он видит и слышит прибранный, поэтический уголок жизни… А потом белый, назойливый день снова царит и грохочет, и снова хочется обманного, золотистого вечернего света.

Плоские, самодовольные обои пестрели вокруг намалеванными, грязными цветочками. Ветер вздувал занавеску, и она слабо шуршала на столе, шевеля клочки бумаги и обгрызанный карандаш. Заглавия книг кидались в глаза, вызывая скуку и отвращение. Серьезные, холодные и нестерпимо надоевшие, они рождали представление о монотонной жизни фабричного мира, бесчисленных рядах цифр, пеньке, сахаре, железе; о всем том, что бывает, и чего не должно быть.

День гас, убегая от городка плавными гигантскими шагами, и следом за ним стлалась грустная тень. Где-то размеренно и сочно застучал топор; перебивая его, быстро заговорил молоток, и два стука, тяжелый и легкий, долго бегали один за другим в затихшем воздухе. Сергей сладко, судорожно зевнул, хрустнул пальцами и остановился против стола.

Между книгами и письменным прибором лежала небольшая, металлическая коробка, формой и тускло-серым цветом скорее напоминавшая мыльницу, чем снаряд. Было что-то смешное и вместе с тем трагическое в ее отвергнутой, ненужной опасности, и казалось, что она может отомстить за себя, отомстить вдруг, неожиданно и ужасно.

Он вспомнил теперь, что, войдя в комнату, сразу ощутил в ней присутствие постороннего, почти живого существа. Существо это лукаво глядело на него и щупало взглядом, безглазое, – сквозь стенки комода, покорное и грозное, как вспыльчивый раб, готовый выйти из повиновения. Теперь оно лежало на столе, и Сергей смотрел на квадратную стальную коробку с жутким, любопытным чувством, как смотрят на зверя, беснующегося за толстыми прутьями клетки. Хотелось знать, что может выйти, если взять эту скучную с виду вещь и бросить об стену. Острый, тревожный холод пробежал в нем при этой мысли, зазвенело в ушах, а домик, в котором он жил, показался выстроенным из бумаги.

Сумерки вошли в комнату неслышными, серыми тенями. Скука томила Сергея и нетерпеливым зудом тревожила тело. Стараясь прогнать ее, он вспомнил грядущий простор жизни, свою молодость и блеск весеннего дня. Но темнота густела за окном, и скованная ею мысль бессильно трепетала в объятиях нудной, тоскливой неуверенности. От этого росло раздражение и робкая тихая задумчивость. И вдруг, сначала медленно, а затем быстро и яснее зародилась и прозвенела в мозгу старинная мелодия детской, наивной песенки:

 
…Да-ца-арь, ца-арь, ца-арев сын,
Наступи ты ей на но-жку-да ца-арь, ца-арь,
Ца-арев сын,
Ты прижми ее к сер-деч-ку, да-ца-арь, ца-арь,
Ца-арев сын…
 

Слабое воспоминание детства колыхнулось как смутный, древний сон и резко заслонилось черной, прыгающей спиной Валерьяна. Она таяла, удаляясь. Сергей стиснул зубы и тупо уставился в стену. И стена, одетая сумраком, смотрела на него, молча и сонно.

«У меня дурное настроение, – подумал он. – Это приходит так же, как и уходит. Оно пройдет. Тогда станет опять весело и интересно жить. В самом деле – чего мне бояться?»

– Сергей – чего тебе бояться? – сказал он вполголоса.

Но мозг не давал ответа и не зажигал мысли, а только грузно и медленно перекатывал камни прошлого. Там были всякие большие и маленькие, темные и светлые. Темные – сырые и скользкие, торопливо падали на старое место, и больно было снова тревожить их.

Он будет жить. Каждый день видеть небо и пустоту воздуха. Крыши, сизый дым, животных. Каждый день есть, пить, целовать женщин. Дышать, двигаться, говорить и думать. Засыпать с мыслью о завтрашнем дне. Другой, а не он, придет в назначенное место и, побледнев от жути, бросит такую же серую, холодную коробку, похожую на мыльницу. Бросит и умрет. А он – нет; он будет жить и услышит о смерти этого, другого человека, и то, что будут говорить о его смерти.

За стеной пили чай, кто-то ворочался на стуле и тяжело скрипел. Бряцали блюдца, смутный гул разговора назойливо лез в уши. В сенях хлопнула дверь, и затем в комнату тихо постучали.

– Что там? – встряхнулся, вздрогнув, Сергей.

За дверью женский голос спросил:

– Лампу зажечь вам?

– Зажгите, Дуня. Войдите же.

Девушка, не торопясь, вошла и остановилась темной, живой тенью. Сергей несколько оживился, точно звуки молодого, звонкого голоса освобождали душу от когтей вялого беспредметного уныния.

– Ничего-то ровнешенько не вижу, – сказала Дуня, шаря в темноте. – Где лампа?

– Без керосина совсем, вот здесь – нате!

Он подал ей, осторожно двигаясь, дешевую лампу в чугунной подставке, и пальцы его коснулись тонких, теплых пальцев Дуни.

– Я заправлю, – сказала она. – Сию минуту.

– Ничего, я подожду… Слушайте, Дуня: ну как – катались вчера?

– Ничего мы не катались, – досадливо протянула девушка. – Лодок-то не было. Все, как есть, поразобрали, такая уж досада… А своя еще конопатчика просит… Я сию минуту…

Она бесшумно скользнула в мрак сеней, хлопнув дверью. Сергей заходил по комнате, насвистывая старинную песенку о царе – цареве сыне и видел горячую, курчавую головку мальчика, сонно шевелящего пухлыми губками. Он ли это был? Как странно. Но уже становилось веселее и тверже на душе, захотелось уютного света, чаю, интересной книги. То, что думает Валерьян, принадлежит ему и таким, как он; то, что думает Сергей, принадлежит Сергею. В этом вся штука. Не нужно поддаваться впечатлениям.

9Освобожденец – член либеральной группы, объединявшейся вокруг журнала «Освобождение» (1902–1905), издававшегося за границей под редакцией П. Б. Струве.
10«Революционная Россия» – нелегальная эсеровская газета, издававшаяся в 1900–1905 гг.
11Макс Штирнер (псевдоним Каспара Шмидта, 1806–1856) – немецкий философ-идеалист, идеолог анархизма и индивидуализма.
12Ницше, Фридрих (1844–1900) – немецкий философ-идеалист, один из предшественников фашистской идеологии.
Рейтинг@Mail.ru