Он остановился, перевел дыхание и посмотрел на Громова, стараясь придать взгляду торжественную строгость, но это не удалось. Его пухлые, румяные губы расплывались в жизнерадостную улыбку, а глаза лукаво смеялись лукавыми блестками.
– Постойте, – воскликнул доктор. – Это ненормальность, несправедливость. Как так. Да есть же, наконец, женщины… жрицы любви. Хе. Что вы, в самом деле…
Громов пожал плечами.
– Боюсь, – сказал он. – Ну, что вы будете делать.
– Да-а, – протянул фельетонист, ковыряя в зубах, – вы того… действительно незадачливый… Ну, а как… в теории-то… вы представляете… того…
– Д-да, конечно… но… Я как-то избегал вообще всякого общества и… Вообще, у меня большие пробелы в этом отношении…
– Слушайте, господа, – сказал доктор, воодушевляясь и подымая вверх пухлый, белый палец, – вот перед нами человек который… не смеется, а… плачет. Но, клянусь вам, в моей практике был такой случай…
Захлебываясь и горячась, он рассказал нам своим скрипучим, нервным голосом историю о том, как он заставил жениться одного человека, дав ему прочесть скабрезный роман.
Рассказ то и дело прерывался громкими одобрительными возгласами. Но после этого фельетонисту тоже захотелось рассказать что-нибудь из этой области, и он, еле дав доктору кончить, пустился в необыкновенное фантастическое повествование о бесчисленных совращениях, романах, изменах во всех частях света.
Скоро заговорили все. Сочинялись небывалые истории, никем и никогда не слышанные анекдоты; упоминались имена несуществовавших женщин, сверхтрогательные идиллии и любовные объяснения, в которых рассказчик неизменно участвовал сам, соблазнял, похищал и покупал. Присутствие человека, никогда не знавшего женщины и, следовательно, завидующего всякому поцелую, полученному другим мужчиной, действовало пришпоривающим образом. Каждый хотел, чтобы ему, именно ему, а не другому, завидовал Громов; чтобы его, именно его, рассказчика, женщины, рожденные фантазией в необычайном количестве, – казались желанными, прекрасными и доступными только тому, кто сочинил их.