Мать и сын перестали разговаривать друг с другом. Лев дома появлялся урывками, в неделю раз-другой. Перемогался в бытовках или у приятелей.
Нужно было переменить жизнь, что-то решительное предпринять, окончательно, если не навсегда, уйти из родительского дома, но – что и куда?
Спасением для обоих – Льва призвали в армию. Призвали на полтора года как имеющего высшее образование, хотя была возможность не служить вообще: на него распространялась бронь, а в институте он прошёл через военную кафедру. Но он пошёл служить и достойно отслужил вдали от дома, вдали от матери, вдали от её и своего прошлого. Но однажды Лев спросил себя: неужели пошёл в армию ещё и потому, чтобы не походить судьбою на отца, который не служил? И ему впервые стало горько и обидно, что он так недоверчиво и надменно может относиться к отцу, что не желает и не жалеет своей матери.
Был прорабом; строил и ремонтировал жилые городки для офицеров. Служить нравилось, хотя понимал – что за служба в стройбате! Жизнь была вольной, неказарменной, со здоровыми зелёными жизнелюбцами. Лев был самым старшим среди солдат и виделся им настоящим мужиком, даже стариком. Они так и звали его – Старик. В бытовках и общежитиях не переводились женщины и вино. Но Лев не спился и не опустился. Напротив, он много читал и много думал, много настолько, насколько вообще возможна духовная, умственная жизнь в молодёжном человеческом муравейнике, в грязных, продымлённых бытовках и общагах.
Какие только женщины не встретились Льву – молодые и старые, счастливые и несчастные, замужние и одинокие, красивые и страшненькие, интеллигентные и неотёсанные, отчаянные и трусихи, полные и стройные, воровки и бессребреницы, даже офицерские жёны и девчонки-подростки прибегали к солдатам. Бывало, сегодня она спала с одним, а назавтра – могла уже с другим, третьим и дальше – по рукам. Отдавались и за деньги, и по любви, и за стакан водки, а то и сами платили солдатам и поили их, кормили, мыли полы и обстирывали. Но случались и серьёзные отношения, и даже намечались свадьбы.
Льву временами представлялось, что все женщины хотят интимной близости с мужчиной всегда. Всегда готовы лечь с любым, кто понравился им хотя бы немного. А боятся не нравственных страданий и раскаяний, а затяжелеть не от того и заразиться. И страх мучений физиологических – их неотступный страх по жизни. Но опытные, циничные или опустившиеся до края развращённости и этого страха лишены, и растворяют свою жизнь в наслаждениях, в неутомимых поисках новых, свежих услад.
В нём иногда взрывоопасно натромбовывалось презрение к женщинам: до чего же они низки, ничтожны, похотливы, непостоянны, капризны! И он, случалось, грубо гнал их от себя, надменно и зло насмехался над ними. Не встречался с женщинами неделю, другую, а то и месяц. Однако молодой здоровый организм не мог терпеть, томиться в воздержании – женщины снова попадали в его объятия, и он им лгал, что они прекрасны, неповторимы.
В постели он был ненасытен и изыскан. Женщины искали с ним встреч, а он страдал и минутами так ненавидел себя, что до оторопи представлялось ему, попади под руку оружие или отрава – или верёвка, наконец, – он что-нибудь сотворил бы с собой. Но чуть позже грустно и опустошённо понимал, что ничего над собой не сделает, потому что до азарта, до ненасытности любит и ценит жизнь, потому что отчаянно и нетерпеливо ждёт счастья, потому что всё ещё не увидел и не познал её – единственную, божественную деву свою.
Льва тревожило и минутами злило, что отсутствие в его жизни любви раззадоривало в нём охоту к наслаждениям. И ему тревожно думалось, что он износится, выдохнется, устанет. Когда же появится она – будет ли готово его сердце любить? Он вспоминал свои прежние любови, которые были у него на гражданке, и ему с досадой и раскаянием начинало казаться, что он когда-то наверняка проглядел настоящее чувство, что его страх – не та, не та, убивал и калечил в нём влюблённость, которая непременно поднялась бы до большой чистой любви. А теперь чего же может дождаться его издёрганное сердце? Разглядит ли он сердцем в тумане и смоге жизни деву свою?
Порой ему мерещилось, что сердце его стало липким и холодным, и он называл его «лягушкой», «жабой».
– Эй ты, земноводное, хорошо ли тебе там живётся? – обращался он к сердцу, постукивая по своей груди согнутым пальцем, как обычно стучатся в дверь. Прислушивался: – Затаилось, сволочь? Погоди, растормошу тебя, заставлю двигаться и жить во всю!
Льву нередко вспоминалась жена его отца – Светлана, и слова отца о ней: «Я когда встретил её, то моментально понял, что такую женщину и ждал всю свою жизнь. Подумал: вот такая чистая, непорочная, добрая мне и нужна жена. Девушка, дева! Одно слово – святая! Сердцем чистая до святости, до сияния».
– Святая, святая, – как бы отзывался сын, но насмешливо, ворчливо. – Где же они – чистые, непорочные, добрые да к тому же сияющие? Только до той поры они чистые, непорочные и добрые, пока остаются молоденькими, простушками неискушёнными? Так, что ли? И до какого же возраста они девы? Ну-ну, батя, отвечай! До скольки они ещё чистые и безгрешные создания, на которых можно молиться, которыми можно восхищаться, с которыми можно жить, не замарав своей души?
И Лев прислушивался, сощуривался – возможно, и вправду ожидал ответа. Ёжился:
– Идеалист ты, батя, и меня заразил, чего доброго, бациллами идеализма. А каким таким макаром мне потом обитать в этой всеобщей помойке под названием современная жизнь? Сейчас порок, всякий выверт вызывают у толпы восхищение и зависть: «Эх, и мне бы так же! Эх, и мне бы выбиться из общей массы!» Люди даже гордятся, что порочны и с вывихом в мозгах. Уж про их сердце молчу. Как жить, как жить? Кто ответит? Ведь ты мне, батя, не сможешь ответить – знаю! Но, может, я когда-нибудь отвечу тебе?
Лев не знал, с кем посоветоваться, перед кем распахнуться сердцем. Он был одинок, хотя вокруг него столько толклось всякого люда! И тот, кто открывал, что этот улыбчивый, внимательный молодой человек одинок, удивлялся – почему, зачем одинок?
«Ты красивый и здоровый, при деньгах, в старшинских погонах, нравишься женщинам – так чего же тебе не достаёт?» – зачастую прочитывал Лев в их глазах.
Были женщины, которые хотели не только встреч со Львом, этих дешёвых пошлых постельных любовей. Они страстно влюблялись в него, подкарауливали его, чтобы поговорить, передавали через солдат записки и даже целые любовные повествования. Случалось, первыми объяснялись в любви. Но его привередливое сердце не отвечало. В тайных глубинах сердца жил и креп какой-то ограничитель. Этот ограничитель, казалось, нашёптывал ему по-товарищески в ответственную минуту:
– Подожди, дружище, ещё немного, ещё чуть-чуть. Не время! Не та! Да ты и сам видишь.
Проходило время, и он понимал, что действительно – не та, ещё не та или совсем не та. Но что такое та – он всё более запутывался.
Некоторые женщины бывали чрезвычайно, до отчаяния настойчивы. Одну молодую особу, офицерскую жену, хорошенькую, миниатюрную, перекрашенную блондинку, которая намекнула ему, а потом и открыто предложила, что, может быть, будем жить вместе, он жестоко обидел. Он был дружен с её мужем, прекрасным офицером и инженером, семьянином, но скромным, робковатым человеком с тонкой шеей и ранней на полголовы пролысиной.
– Что же ты предаёшь своего мужика? – спросил Лев у фальшивой блондинки, выдыхая папиросный дым в её покрасневшее наморщенное личико. – Тебе хочется поудобнее устроить свою драгоценную жизнёшку? – с трудом, но жёстко-чётко выговорил он последнее, невозможное для русской речи слово. – Ведь я неутомимый любовник, заколачиваю деньгу и могу больше, если захочу, а то и в генералы выбьюсь. Не пьяница, молодой, симпатяга к тому же. Да, с таким тебе будет удобненько жить-поживать да добра наживать. А ты знаешь, что сначала надо полюбить человека? Так полюбить, чтобы от тоски и отчаяния захотелось бы умереть, отрезая от себя кусочки мяса? А-а, каково?
Она смотрела на него ошарашенно, еле вымолвила:
– Мне нужно умереть, чтобы ты что-нибудь понял?
– Умри.
Она вмиг преобразилась: глаза её, почудилось Льву, красно вскипели пылом мести и презрения:
– Пошёл ты!..
– Правильно. Я пошёл.
– У тебя не будет счастья! – крикнула она вдогонку.
– Возможно. Но без тебя, сучки продажной, уже счастье.
Но шёл и тут же ругал себя: зачем, зачем глумиться над этой несчастной куколкой, унижать, растаптывать её? Она живёт как может, у неё не хватит никаких сил, чтобы измениться хотя бы немножко. Да и какое ему дело до её мизерной морали, до её бессмысленной жизни?
– Сволочь, урод, мразь!
Она кинула камень.
Лев увернулся. Неторопливо уходил от неё, не оглядываясь и, быть может, не боясь, что другой камень может угодить в него. А она в истерике швыряла и швыряла в него. Потом опустилась на сырую весеннюю землю и зарыдала, стоя на коленях.
Он мучительно переживал свой дикий, беспощадный и омерзительный до гадливости поступок, но извиняться не пошёл.
Спрашивал себя: строит он свою душу или – разрушает? А может быть, он строитель химер? Химер пустоты? Где же оно, его счастье, почему оно обходит его, почему жизнь всюду столь ничтожна, неуклюжа, пуста?
Но в самой-самой потаённой глубине своего разума он берёг знание и веру, что жизнь не так уж плоха и ничтожна, как люди и он сам время от времени о ней думают. Что она разная, что она многосторонняя, что она необъятная в своих проявлениях и устремлениях, что она, наконец, живая, текучая, неповторимая. Что её, не надо бы забывать, освещает солнце! Только во что бы то ни стало необходимо не затеряться и не раствориться в ней в какую-нибудь безличность, в безликость, в никчемность – это самое страшное, что может быть уготовано, остро чувствовал он, живому человеку.
Лев демобилизовался, и можно было устремиться куда угодно – где строители не нужны? Но он поехал в Иркутск, потому что ему хотелось вернуться именно в этот город – в город его детства и юности, в город его мечтаний и надежд.
Он любил Иркутск, и, быть может, в этом городе его душа освежится, оживёт для счастья и веры. Лев любил его кривые улицы в старых высоких тополях, в деревянных почерневших домишках и в солидных купеческих усадьбах. Чем-то искренним, старчески-детским и нежным дышало на Льва от этих домов и деревьев. Любил Иркутск за красавицу Ангару, посерёдке облекшую город зелёным тугим поясом, а в этом чувствовалось что-то обещающее, молодое, надёжное. Любил город и за то, что недалеко лежал Байкал. Нравилось думать, что великое, славное озеро где-то поблизости. Сядь в автомобиль и через быстрый и нетерпеливый час – вот оно, прекрасное, большое, недоразгаданное. И раньше Лев часто к нему приезжал, подолгу стоял на берегу или с борта судна всматривался в бездну и чувствовал Байкал чем-то живым, таким живым, которое тебя выслушает, поймёт, а то и посодействует. И не нужно слов, всех этих банальных фраз о своих неудачах и треволнениях. Смотри на священное озеро, и тебе непременно станет легче, и в тебе непременно очнутся мечты, чтобы смочь жить разумно, красиво и – правильно. Конечно, правильно.
Ручьём серебряным к Байкалу
Лечу с вершин моих мечтаний.
Такие певучие, душевные, звонко-отчётливые, но всё же малопонятные слова услышал он однажды на берегу за своей спиной. Обернулся – но, однако, ни души рядом, и вдали никого не видно. Он, хотя и начитанный, не был поэтом, не писал стихов, но подумал, с улыбкой, что это так в сердце его само собой сказалось. И сказалось, радовало и веселило его, столь поэтически, столь загадочно. Наверное, не надо, размышлял он, обладать большими дарованиями, чтобы произнеслись когда-нибудь и как-нибудь по-особенному, высоко, слова любви и признательности.
Ехал Лев домой из армии с востока поездом. И когда за окном среди путаницы ветвей мелькнули первые просини и всполохи Байкала – уже не отходил от окна до самого Иркутска. Шесть-семь часов стоял в проходе у окна, высовывая голову наружу. Весело вдыхал майский таёжный воздух, вглядывался в туманные паруса холмов противоположной стороны. Льву представлялось, что это и впрямь ветрила-паруса, а не берега. Сорвётся ураган и унесётся Байкал в неведомые земли или к самому небу взмахнёт. Улетит к звёздам, к другим, более совершенным и достойным его красоты, мирам. Льву нравилось так по-детски, наивно бояться за озеро. И невольно начинало мыслиться о том, что теперь раздёрганная его жизнь поправится, потому что поблизости будет Байкал.
– Здравствуй, здравствуй, родной, – шептал он, когда из-за леса в который раз озеро распахивалось перед ним мощным, но ласковым свечением. – Ручьём серебряным когда-нибудь прилечу к тебе. И станем мы с тобой одним целым. Навеки. Хочешь?
Лев почувствовал себя свободно и радостно, и вытеснялась из его сердца накипь, сметалась напылённость последних лет.
Мать встретила сына сдержанно, насторожённо, но нежно. Коснулась губами его золотистого старшинского погона.
– Весь в отца – преуспевающий и блестящий.
Сын искренне соскучился по матери, ему стало жалко её: за полтора года она заметно состарилась, в глазах скопилась усталость одиночества. Стояла перед своим рослым красавцем сыном маленькая, пополневшая, рыхловатая. Сын прижимался к ней крепче, но бережно и недоумевал, как мог, как смел не любить её, не звать мамой.
Оба заплакали.
Отчим с год как умер; о нём они и словом не обмолвились, будто и не жил он с ними в одной квартире. И об отце вслух не вспоминали.
Сестра Агнесса ещё до службы Льва вышла замуж и жила особняком, в другом городе.
Брат Никита тоже обзавёлся семьёй, за все годы ни разу не приехал в Иркутск, хотя с матерью и братом переписывался.
Мать уже была пенсионеркой, жила одна и уже не хотела рядом кого бы то ни было из мужчин, кроме сына.
Лев попрорабствовал в Иркутске на мелких ремонтных объектах. Жизнь снова стала мниться обыденной, размеренной, точно бы ежедневно, методично заводимые часы. Его придавливала скука и – называл он в себе, вспоминая отца, – пустота. Люди кругом копили деньги, бесконечно и нудно толковали о вещах и машинах, жаловались на жизнь, – бессмертные пересуды и заботы, несть им числа. Но Лев с горечью и досадой понимал, что не жизнь вокруг него была совсем уж такой пустой и никчёмной, а сердце его не было зажжено и оплодотворено высокими чувствами любви и дружества.
Но девушки, интересные особы всё же случались рядом с ним – возмужалым, крепким мужчиной, изысканно одевающимся, начитанным, следящим за музыкой и театром, но несколько нелюдимым, задумчивым, с большими грустными глазами обидчивого мальчика. Девушки тянулись к нему: он виделся им, несомненно, блестящей партией. А грусть – что ж грусть: развеем, быть может, полагали они с девичьим легкомыслием и простосердечием молодости.
– Твои глаза – колодец без дна. Всматриваясь, прищуриваешься туда, но ничего не видно, – сказала ему одна влюблённая в него поэтическая девушка. – Что там, Лев?
– Там – я, – пошутил он.
– Но какой ты? Мы уже месяц знакомы, а я не пойму, что ты за человек. Чего-то думаешь да думаешь сутки и ночи напролёт. Грустишь. И молчун ты невыносимый!
– Это не я грущу, а тот, что сидит в колодце, – снова отшутился Лев.
Девушка потрясла плечами, будто замёрзла:
– Сидеть в колодце? Бр-р-р!
«Может, я в самом деле угодил в колодец и теперь сижу и мёрзну в этой холодной сырой яме? Выберусь ли?»
С этой девушкой он вскоре расстался навсегда, потому что молчать ему хотелось с любимым человеком, а к ней он не потянулся, хотя понимал и видел ясно – и умная, и порядочная, и приятная.
И с другими девушками он расставался. Одна курила, другая выпивала, третья была смела и ненасытна в утехах. Казалось, он искал в девушках не добродетели, не достоинства, а несовершенства, изъяны. Гнилой моралист, педант-чистюля, нравственно горбатый фарисей – и как только ещё ни ругал себя Лев в минуты отчаяния и озлобления на судьбу и людей. Жизнь, случалось, казалась ему невыносимой, и он серьёзно минутами полагал, что его самоедство становится отсроченным самоубийством.
Мать видела, что её сын одинок и несчастен.
– Женился бы ты скорее, Лёвушка, что ли. Уже немолоденький, – напоминала она вкрадчиво и ласково и принималась осторожно обсуждать подруг сына, которых ей удавалось увидеть. Всех хвалила: верила, что её сын с плохой не свяжется.
Он отмалчивался, но время от времени насмешливо ворчал:
– Все они хороши. Не на всех же мне жениться.
– Все ему хороши! Противишься судьбе ты, вот что я тебе скажу.
– Помню, знаю назубок, что я противленец. Не надо напоминать.
– Не обижайся. Я хочу тебе только счастья.
Однажды она охватила ладонями лицо сына и шепнула:
– Ты будешь, Лёвушка, счастливым! Ты не повторишь ни моей, ни отца судьбы.
Он закрыл и открыл веки, пытаясь признательно улыбнуться в её крепких, но подрагивающих руках.
– Ты ищешь, сынок, идеал?
– Не знаю. Может быть.
– Но женщина расцветает, когда оказывается рядом с любящим мужчиной. Вот тогда она и становится идеалом. Для него. Для единственного.
– Спасибо за лекцию, – морщился и, очевидно, страдал сын.
– Не за что, – грустно вздохнула мать и шутя потрепала его за ухо. – Лёвушка, а ты снова не называешь меня мамой.
– Прости… мама, – вымолвил он и покраснел.
Льву почему-то снова было трудно называть её мамой. И снова ему представлялось, что она далеко от него или даже они – не совсем родственники. Или совсем, совсем никакие не родственники.
Мать хотела внуков, невестку, новую родню, каких-нибудь радостных перемен и чаще, настойчивее напоминала Льву о женитьбе. Старшие дети, Агнесса и Никита, обосновавшись вдалеке, писали изредка: видимо, своё утягивало, что, разумеется, и должно быть. Матери же хотелось, чтобы пустошь вокруг неё обросла родными, дорогими ей людьми, домашним шумом, такими милыми семейными хлопотами и беседами. А так – лишь сын, малоразговорчивый, отстранённый, весь, похоже, в работе, в мыслях, в непонятных для неё переживаниях. Она – больная, пожилая, одинокая пенсионерка. Больная и пожилая – что ж, как-нибудь можно смириться. Но то, что одинокая, никакой покорности не может быть! Надо для чего-то жить, в чём-то находить утешение и подмогу.
Полина Николаевна не понимала сына: при его достоинствах, при его мужском блеске – стати, красоте, образовании, недюжинном здоровье, мастеровитости, высокой должности – он был начальником участка и уже вот-вот пойдёт на повышение – и достойных заработках да при таком сияющем хороводе великолепных дев, которые, точно бы самые яркие звёзды небосвода, появлялись в его жизни, до сей поры не выбрать лучшую, лучшую из лучших, и не жениться на ней? Это же что-то такое ненормальное, это же какой-то самый злобный, коварный рок, и она как мать должна, обязана ему помочь. И поможет!
Мать становилась настырной, чрезмерно ворчливой. Сын нервничал. Они бранились, и так дальше снова нестерпимо было жить.
Льву предложили с полгода поработать на строительстве северной гидростанции, и сын, как когда-то в армию, сбежал от матери.
Север восхитил, обнадёжил и встряхнул Льва. На обрывистых берегах бурной реки, среди промороженных во сто крат снегов, среди гористых чащобников беспредельного таёжного края, среди скал и ущелий, в морозы с обжигающим, мертвящим кожу хиусом, на самой что ни на есть вечной мерзлоте ударно, ежеминутно росла гидростанция – грандиозное, величественное сооружение. Лев, когда по работе взбирался к монтажникам на верхние отметки, восхищённо смотрел вокруг. Какие дали, какое могущество, какой размах, какая дерзость человеческого труда! Люди сверху смотрелись муравьями, и Льва поражало – они же и творят сие чудо! Он до того увлекался, до того задумывался, что забывал, зачем забрался на эту жуткую верхотуру, утробно звенящую под напором ветра металлом, ощетиненную арматурой. Всюду вспыхивали огни электрической сварки и кислородных резаков. Льва окликали, добродушно посмеивались над ним. Он стеснялся своих ребячьих восторгов, но не умел их надёжно скрыть.
На Севере хандра оставила, и ему хотелось только одного – участвовать в этом великом деле созидания. Такая жизнь освежала и бодрила его душу. Ему нравилось жить в тесной, но тёплой общаге в компании с сильными мужиками, от которых устойчиво пахло потом, спиртом и табаком. Они были веселы и легки. Если нужно – работали сутками и, представлялось, совсем не уставали. Не ныли, не печалились. Были нехитры и понятны. Лев надеялся и ждал, что здесь в его душу войдёт и закрепится что-то истинное, надёжное, долговечное. Что, может быть, завяжется в его жизни сердечная мужская дружба, такая, что можно будет открыться, и тебя не обманут, не посмеются над тобой. У него было много приятелей, его уважали, к нему тянулись. Его звали ко всем общежитевским застольям, и он вечерами и ночами просиживал с мужиками за столом, пил с ними спирт и водку, но не пьянел, потому что всегда знал и любил меру.
Льву радостно думалось о своей душе: что она тоже «строится», «поднимается». И жизнь потихоньку выправится, и он окончательно отделается, увернётся-таки от своей докучливой неуверенности, предубеждений, начнёт жить по тем отцовым напутственным словам – не труся, не юля по жизни.
Вернулся домой, но и месяца не выдержал: Иркутск томил, мать ворчала и наседала, а работа на участке и в управлении была сплошь рутинная, не захватывала. Запросился у начальства на Север, даже отказался от жданного и заслуженного повышения. Отпустили с великой неохотой только месяца через три: стоящие инженеры и здесь нужны. Уехал, чтобы спасаться от самого себя, чтобы загребать от жизни обеими руками.
Так и качало его: приезжал – уезжал, приезжал – уезжал. Возвращался на «материк» с большими деньгами, тратился щедро, бездумно, но всегда радостно и легко. Казалось, деньги ему нужны были единственно для того, чтобы изводить, разбрасывать их, точно новогоднее конфетти, теша себя и окружающих маленькими праздниками. Могло представиться, что он легкомысленный, несерьёзный человек. И, быть может, кроме матери, больше никто не догадывался, что он серьёзный настолько, насколько серьёзное отношение к жизни и людям может сделать человека несчастным.
Однажды там, на Севере, молодая женщина из конструкторского бюро сообщила Льву, что беременна от него. Он испугался – внутри вспыхнуло, обжигая. Тихо, шелестяще пробормотал в ответ что-то торопливое, путаное, невразумительное. Она подождала, не скажет ли он ещё что-нибудь, и с напускной бодростью заявила ему, что родит, будет ли он жить с ней или бросит; однако глазами впивалась в него.
Он – на колени перед ней:
– Умоляю… аборт… надо… пойми. Я не хочу. Не хочу…
Но он не смог произнести, чего же именно не хочет. Помолчав и поднявшись с колен, сказал чётче, яснее:
– Да, я насладился, удовлетворил свою животную страсть. Но неужели за минуты наслаждения мы должны с тобой расплачиваться всю оставшуюся жизнь?
– Ты думал, что я от болвана буду рожать? – озлобленно засмеялась она, но не выдержала – разревелась, заскулила.
Стала задыхаться, а он пытался помочь ей. Она отмахивалась и отталкивала его.
– Так ты не беременна? Не беременна? Скажи, скажи!
– Нет, нет, угомонись, мой пылкий ромео! Проверила тебя.
– И поняла, что я идиот?
– Идиот? Ты, гляжу, высокого мнения о своей драгоценной персоне! Да знаешь, кто ты? Ты… ты… мерзкий, ужасный. Ты – нелюдь! Наигрался? Доволен? Получил кусочек радости? А теперь убирайся, не могу тебя видеть.
Лев встретился с её страшными, испятнившимися яростью глазами. Остро понял, что ничтожен, слаб, жалок, низок. Что или кто ещё он!
Однако он не мог упрекнуть себя за то, что не полюбил эту женщину: она была разведена, на «материке» с бабушкой жил её пятилетний сын, а она здесь, среди холостяков, искала себе состоятельного мужа, это было несомненным для Льва, потому что таким образом поступали многие одинокие женщины, приезжавшие на северные стройки и прииски. Лев всякий раз спрашивал себя, приходя в её отдельную комнатку в женском общежитии: первый ли, единственный ли он, с кем она здесь наедине и в ком увидела своего будущего супруга?
Не рассчитавшись на работе, не оформив командирочное удостоверение, в мерзких чувствах Лев первым же рейсом улетел с Севера и не вернулся. Можно было ещё заработать денег, но к чему они ему – одному? Только что если потом – расшвыривать.
Впереди ему виделась потёмочная тусклота. Он не знал и не понимал, как жить, для чего, для кого жить? Перебираться из одного дня в другой – зачем? Ни север, ни юг, ни восток, ни запад, наверное, уже не могут ему посодействовать. Но он понимал, что причина его несчастий – внутри него самого, и она глубоко застряла, до того глубоко, что, грустно усмехался он, север не смог выморозить её своими ветрами и стужами, и юг не выжжет своим раскалённым солнцем. Что же говорить о востоке или западе!
Но этак дальше жить невозможно и даже глупо. Нужно что-то предпринять, что-то, возможно, перестроить в душе. Может быть, переселиться на другую планету, в другую галактику, – печально шутил в себе Лев. Но где взять корабль? Или по-страусиному запихнуть голову в землю? Но чем дышать?
Наконец ему встретилась-таки хорошая девушка. Та – почувствовал он.
Лариса не могла не понравиться Льву, потому что была красивой, умной, податливой, из приличной семьи. Она, несомненно, была прелесть. Льву захотелось по-настоящему полюбить эту славную девушку. Если же подкрадывалось сомнение, он торопливо возражал этому своему бдительному двойнику:
«А помнишь ли ты, что такое любовь? Ты столь часто и настырно изгонял её из своего сердца, что оно теперь может легко сбиться, запутаться, не распознать её. Не правда ли?»
И сам отвечал себе, но зачем-то с издёвкой, ёрничая:
«Правда, правда, Лев Павлович! Вы до такой степени мудры в этой области человеческих знаний, что хорошенько подумайте, не защитить ли вам диссертацию, да сразу докторскую? Вот будет славненько: профессор Ремезов. Но каких наук? Ну-с, к примеру, совершенно новой науки, изобретённой вами же, – брачной».
Познакомил Ларису с матерью. Полина Николаевна была счастлива: в кои-то веки сын пригласил в дом свою девушку! Девушка ей понравилась очень.
– Если уж ты и эту упустишь, – сказала она сыну с глазу на глаз, – ой, не знаю, что потом о тебе думать, противленец ты несчастный.
Лев поморщился, но промолчал.
– Что, снова зуб болит?
– Нет, сердце. По твоему давнему совету – всё же заболело моё сердце.
– Нравится тебе Лариса?
– Я же тебе говорю: моё сердце уже страдает.
– Не пойму: серьёзно ты говоришь или шутишь.
– Серьёзно шучу. Или шутливо серьёзничаю. Выбирай, что тебе нравится.
– Ай тебя!
Сделал Ларисе предложение. Поженились. Съездили к морю. Потом любовно и в согласии обставляли кооперативную двухкомнатную квартиру, которую Лев купил на свои сбережения. Приходила мать и умилённо прижимала руки к своей груди:
– Какие вы голубки!
– Не сглазь, – мрачно отшучивался сын.
– Ой, не пугал бы ты меня, Лёвушка.
Жена оказалась прекрасной хозяйкой, домоседкой, сговорчивой, ласковой, неглупой – и много чего ещё находил в ней Лев, чтобы действительно наконец-то стать счастливым, довольным жизнью и собой.
Лариса едва не каждый день что-нибудь покупала для дома из хозяйственного обихода и умела приобрести именно добрую, нужную вещь; а деньги были всегда – Лев умел и любил зарабатывать. Уже в первый год супружества квартира была заставлена мебелью, редкостно прекрасной, завешана коврами, картинами, часами, всевозможными милыми безделушками. Шкафы были наполнены отменной одеждой. Ванная комната – сияющая, оснащённая превосходной техникой. Чего только ни водилось в доме! И покушать всегда было готово, и вовремя было постирано, поглажено, всюду чисто, промыто, соринку не найти. Казалось бы, живи и радуйся.
Однако Лев становился угрюмым, закрытым, даже, случалось, бывал недобр с женой. Ему отчего-то было скучно и одиноко среди всех этих красивых, дорогостоящих и, несомненно, нужных вещей, в этой чистой, стерильной и удобной квартире, с этой умной хорошенькой молодой женщиной, которая равно сильно и преданно любила и эти свои вещи, и этого своего мужа. Ему вспоминалась жизнь отца и матери – многое, многое так же было. Почти так же. Лариса нигде не работает, оставила свою профессию воспитателя, – домохозяйствует, как и до выхода на пенсию и после домохозяйствовала мать. И это тоже отчего-то тяготило и раздражало.
Он снова спрашивал себя: любит ли он Ларису? И если сомневался, то, выходит, желал какой-то лучшей жены. Но в чём она должна быть лучше? Срывался: зачем спрашивать и пустословить! Любить надо её и жить с ней, коли она твоя жена!
Когда мебель уже некуда было ставить, негде было размещать одежду, супруги Ремезовы поменяли с доплатой свою двухкомнатную квартиру на трёхкомнатную, и снова Лариса прикупала с азартом, в упоении то, другое.
– Смотри, честной народ, как мы ловко овладеваем свободным пространством, заполняем пустоту! – с театральной патетичностью однажды пробурчал Лев.
– Что? – спросила Лариса, занятая глажением мужниных брюк.
– Так. О своём. Вспомнил отца. Он говорил: жить – значит, заполнять пустоту вокруг себя, бороться с ней, с пустотой то есть. Пустоту жизни, пустоту мира, пустоту нашего быта нужно нещадно заполнять, сворачивать ей шею, если таковая у неё имеется. А если серьёзно: пустота – главный враг человека. Люди радуются, если пустота заполнена чем-нибудь достойным и красивым. Впрочем, отец говорил, кажется, о строителях. Хотя какая разница, – отвернулся он от жены.
Помолчали. Лариса, влажно тяжелея глазами, спросила:
– Ты мною недоволен?
– Только собою, – мрачно шепнул он, не взглянув на жену.
– Ты таким бываешь странным. Скажи, чем ты недоволен. Я ведь хочу, чтобы нам обоим жилось хорошо.
– Я недоволен только собою. Успокойся.
– Знаешь, ты меня уже сто лет не называешь милой и любимой. Даже по имени не обращаешься ко мне.
– Да? Прости.
– Да! Не прощаю! Ты меня считаешь пустым человеком, недостойным тебя?
– Прекрати, – нехотя обернулся он к ней, но в глаза её не хотел смотреть.
«И её извожу. Зачем, за что?»
– Ты как-то назвал меня мещаночкой. Презираешь, что я мещанка?
– Красивое слово. Ласковое.
– Благодарствую за ласку.
– Уж если кого презираю, так самого себя, – апатично проговорил он. – Ты плачешь? Прекрати, – попросил, не меняя этого тусклого, рыхлого окраса голоса.
Она разрыдалась. Он не вынес её слёз, ушёл в ванную, открыл на полную воду, подставил под струю жестяной таз, чтобы грохотало, забивая звуки извне. Ему было горько и обидно осознавать, что у него к жене даже сочувствия нет, не то чтобы нежности любви.