Сегодня было как-то особенно тихо в воздухе. Вся дачная окрестность пестрела гуляющими. Слышался говор и веселый смех. Где-то вдалеке, словно в воскресный день, тявкала гармонь и заливалась песней какая-то разудалая глотка, издали производя, впрочем, довольно приятное впечатление. С недалекой платформы железной дороги слышались звонки, свистки, шум колес, но это было только изредка, чаще же всего кругом царила тишина, нарушаемая только гармонией, песней и смехом молодежи, вразнобой раздающимся то тут, то там.
Достопримечательностью этого дачного местечка и до некоторой степени его историческим памятником была роскошная вилла графа Сламоты. Она стояла над довольно большим озером и издали была чрезвычайно живописна. Вокруг каменного корпуса изящной архитектуры кудрился старинный парк, сбегая по склону к озеру и к полотну железной дороги; красивый контраст берез и сосен с их ажурными верхушками делал вид очень эффектным.
Сюда под вечер на большую дорогу, издали огибающую парк, выходили дачники совершать свои прогулки.
Одинокий старик-богач граф Сламота, однако, не был ни гордецом, ни нелюдимом, иногда парк его отворялся для гуляний, устраиваемых с благотворительной целью, и некоторые из наиболее почтенных дачников имели на все лето право входа в него.
Ближе к сламотовскому парку стояли лучшие дачи, а дальше, к полю, строения были все мизернее и наконец переходили в простые крестьянские лачуги, охотно, впрочем, занимаемые на лето неприхотливыми питерскими бедняками.
В одной из таких полудач-полуизбушек помещалось семейство молодого чиновника Краева, состоящее из него самого, жены, двух детей и девочки-прислужницы.
Краев всего три года назад окончил университет и всего два года находился на государственной службе, чая много в будущем, но зато питаясь почти одними надеждами в настоящем.
Татьяна Николаевна, жена Краева, белокурая голубоглазая дамочка в каком-то простеньком, но очень миловидном капотике сидела за чайным столом, поставленным прямо в саду, за неимением балкона, и разливала чай.
Сережа, четырех лет, и Маня, трех, торчали на высоких плетеных детских стульях; между ними стояла девочка лет пятнадцати – розовощекий деревенский подросток.
Павел Павлович Краев сидел напротив жены и задумчиво попыхивал папиросой, глядел куда-то в поле, расстилающееся сейчас же за дачей, и только изредка прихлебывал из остывшего стакана.
Дети лепетали между собою, Татьяна Николаевна облокотилась на край стола и, подперев голову, задумчиво глядела на профиль мужа.
Вечер был великолепный.
Ветки деревьев, справа и слева свесившиеся над столом, по неподвижности своей походили на сплошное изваяние с листьями.
В них было тоже что-то задумчивое, они тоже как будто мечтали о чем-то или дремали первой сладкой грезой.
– Так ты думаешь, мне сегодня же пойти на станцию и отдать? – спросил Краев у жены.
– Конечно, чем скорее, тем лучше. Мало ли что может случиться, ведь наконец это же не деньги, – кто потерял, тот, наверно, знает их нумера. Жаль, что ты не отдал тотчас же на вокзале жандарму.
– Я хотел тебе показать свое счастье, ведь все равно треть мне причитается, а это целый капитал, тысяча с чем-то.
Но Татьяна Николаевна, вместо того чтобы выразить радость, как-то тяжело вздохнула.
– Не радует что-то меня эта находка, – сказала она. – Ты не поверишь, когда ты принес сегодня этот бумажник, когда рассказал, как нашел его, мне словно в сердце что кольнуло. Ведь это несчастье другого.
– А, какие глупости! – махнул рукой Краев, но вдруг и сам почему-то нахмурился, и у него что-то неладно стало на душе.
«И в самом деле, Таня права, – думал он. – Таня, как и всякая женщина, верно судит, надо было отдать тотчас же жандарму, составить о находке протокол при свидетелях, и кончено, а я сунул в карман и, озираясь, как вор, прибежал домой с находкой».
И он начал припоминать, какие именно обстоятельства заставили его поступить так.
Хотелось ли ему поразить приятной неожиданностью Таню, или он просто пожадничал и сам не знал, что делает, озираясь и крадучись, как вор со своей находкой. Вышло же нехорошо.
Потерял, верно, кто-нибудь из здешних дачников, и, вероятно, бедняга мучается и терзается сегодня и будет терзаться всю ночь. Еще бы, пять тысяч акциями, ведь это целый капитал.
По проулочку между дачами раздались поспешные шаги нескольких человек. В тишине вечера они прозвучали как-то особенно отчетливо.
И странно, услышав их, Краев вздрогнул и оглянулся, вздрогнула и Татьяна Николаевна.
Но что это такое в самом деле?
Впереди идет жандарм, за ним пятеро местных крестьян-дачевладельцев и среди них неизвестный человек с окровавленным лицом и руками, в порванной одежде.
Все они идут прямо к даче Краева.
Вот подошли к калитке, отворили ее, вошли в садик, и жандарм, указывая на Краева, спросил у окровавленного и оборванного человека:
– Этот?
– Да, он! – сказал окровавленный человек.
Тогда жандарм громко спросил у Краева:
– Где деньги, которые вы украли?
– Деньги? Какие деньги? – бледнея и чуть не теряя сознания, пробормотал Краев. – Может быть, билеты, я их нашел. Да пустите мои руки, я вам сейчас их достану, они тут, в боковом кармане!
Жандарм сунул руку в карман и вытащил бумажник, который он, Краев, нашел в вагоне.
– Этот? – спросил он у окровавленного человека.
– Этот! – отвечал он.
– Ведите! – скомандовал жандарм, и Краева окружила толпа, заставляя идти куда-то.
Он слышал, как вскрикнула жена, как что-то упало со стола, как разом от испуга закричали дети, он хотел рвануться, кинуться к ним, узнать, что такое там случилось, но его подхватили под руки и повели еще быстрее. Кругом стала скопляться толпа, из каждой дачи к ней прибавлялось по два, по три человека, и наконец он оказался в центре говоривших о графе Сламоте и управляющем его Шилове, которым и оказался тот самый окровавленный человек, который указал на Краева, как на вора.
Старый холостяк, граф Сламота был один из тех людей, которые, несмотря на свою внушительную и представительную наружность, бывают иногда очень мягкого и легко поддающегося влиянию характера.
Старик имел строгий взгляд, горбатый нос и густые нависшие усы, но глаза его глядели добродушно и губы часто складывались в полудетскую улыбку.
Такие люди, как он, имеют еще особенность пристращиваться к той или другой личности из окружающих и совершенно незаметно для себя подпадать всецело под ее влияние.
Граф Виктор Казимирович вел жизнь уединенную и домоседскую. Когда-то в молодости он много путешествовал, много имел очень интересных и пикантных авантюр, но одна из них, как рассказывали знавшие его, начавшись очень весело, окончилась для графа трагически.
Он неудачно влюбился и с тех пор возненавидел женщин до сумасшествия.
Гуляя, например, он готов был дать сколько угодно крюку, чтобы обойти шедшую ему навстречу женщину, в особенности если она была молода и красива.
Над этим чудачеством его, благодаря общему добродушию его характера, подшучивали многие из дачниц, ставя его иногда в комически безвыходное положение.
Одна эксцентричная и очень красивая дама, например, преследовала его целое лето, как-то неожиданно набредя на случай к знакомству.
Старый джентльмен не мог отказать женщине в поклоне и вежливой улыбке, и она этим пользовалась, переходя к разговорам, от которых он никак не мог уклониться.
Делами Сламоты управлял на самых широких полномочиях некто Дмитрий Александрович Шилов, человек, про наружность и душевные качества которого стоит сказать несколько подробнее.
Это был сын старого товарища графа, прокутившегося, проигравшегося в карты и умершего где-то в уездном клубе от удара, вследствие проигрыша крупной, да кстати сказать, и не совсем чистой ставки.
Граф Сламота поддерживал сына приятеля в университете после того, как юноша явился к нему с просьбой о помощи, и рассказал о судьбе отца, а потом, когда тот блестяще окончил курс, видя в молодом человеке необычайную, не по летам, солидность и деловитость, взял его к себе сперва секретарем и потом сделал и управляющим. Место у графа было настолько прочно и выгодно, что Шилов не поступил даже на коронную[1] службу, объявив старику, что с него довольно будет и сознания верной и полезной службы его сиятельству.
До начала нашего рассказа Шилов прослужил уже у графа семь лет и в это время сумел настолько изучить характер своего патрона и так всецело завладел им, что старик, сам того не замечая, очутился в руках у своего управляющего, как ребенок в руках у гувернера.
Шилов и действительно был один из редких типов.
Казалось, у этого человека не было никаких отличительных качеств, или они скрывались за какою-то каменной оболочкой замечательной красоты и оригинальности.
Теперь, когда Шилову было уже тридцать лет, он имел густую черную эспаньолку, густые черные усы, концами вверх, темные таинственные глаза под прямыми бровями, белый высокий лоб и длинный, тонко очерченный нос. Курчавые волосы его вились обыкновенно крупными, красивыми прядями, но дня за два до начала рассказа нашего он коротко остригся: как говорил, по поводу летней жары.
Теперь лицо его приняло уже окончательно дьявольское выражение, но в особенности поразительна была его улыбка, хищная и вместе с тем обольстительно прекрасная.
Шилов всегда говорил тихим, ровным голосом, как бы сдерживая силу своего густого грудного баса.
Да и во всем остальном, начиная с движений его и кончая поступками, виднелась та же скрытность, та же сдержанность, близко граничившая с таинственностью.
Когда он говорил, его нельзя было не слушать, когда он доказывал что-нибудь, нельзя было не соглашаться.
И граф всегда соглашался со всеми его предложениями, тем более что успел уже убедиться неоднократно, что советы Шилова были ему полезны и благотворно отзывались на дальнейших делах.
Он был скуп и, как всегда бывает при этом, недоверчив, так что Шилову приходилось потратить много уменья, прежде чем заслужить окончательное доверие своего патрона.
И он заслужил его в последние два года, и пользовался им довольно широко, что и будет видно из дальнейшего рассказа.
Утром, в день ареста чиновника Краева, Шилов, после долгой аудиенции у графа, должен был взять со счета в банке сто тысяч и перевести их, по его же собственному совету, в другой банк на большие проценты.
Выехал Шилов с утренним поездом, а возвратиться должен был с семичасовым вечерним.
В городе было много других дел по заводу графа, так что старик ожидал любимца и доверенного к вечерней закуске.
Сламота на даче вел деревенский образ жизни, то есть обедал в двенадцать и закусывал в 7–8 часов вечера.
Иметь в руках такую крупную сумму Шилову приходилось сегодня в первый раз.
Прощаясь утром с графом, перед отъездом в город, он имел какой-то особенно непроницаемый и внушительный вид.
Сламота даже полюбовался на своего управляющего – так много было в нем представительности и важности.
День был чудный, с утра началась такая жара, что Сламота, улыбаясь, сказал Шилову:
– Вы и тут, Дмитрий Александрович, предугадали?
– Насчет чего это, граф?
– А постриглись.
– Ах да… что жарко-то? Да, знаете, так легче. – И он провел рукой по голове.
– Так вам, кажется, еще больше идет, – заметил граф.
Шилов улыбнулся и, поклонившись своим обычным изящно-солидным поклоном, вышел.
– Так в семь с половиной будете? Я новую настоечку выну… ту, золотистую? В ней замечательный секрет! Вот вы увидите.
Шилов еще раз улыбнулся, как улыбается занятой гувернер болтливому ребенку, и вышел на лестницу, ведущую в парк, а оттуда на длинную тенистую аллею, тянущуюся вплоть до самого вокзала.
Аллея эта делала несколько изгибов по довольно густому и старому бору, принадлежавшему графу Сламоте.
Зимой и в темные августовские ночи это место не пользовалось хорошей репутацией.
Каждый год тут совершались грабежи, и поэтому дачники избрали себе другую, более людную и оживленную дорогу.
Ожидая своего управляющего, граф не столько интересовался его остроумной операцией, сколько скорейшим возвращением его самого, потому что сегодня он первый раз возвращался так поздно, и без него графу положительно было скучно. Одинокий старик в конце концов привязался к Шилову как к родному сыну и, несмотря на существование довольно значительной, но далекой родни, уже подумывал об оставлении ему значительной части своего громадного состояния.
Впрочем, Шилову эти затаенные мысли графа были неизвестны, потому что они и у самого графа являлись только в форме неясных предположений.
Чем более приближалось время прихода поезда, тем чаще поглядывал граф на часы, ходя по столовой около стола, накрытого на два лица. Граф был почему-то в особенности весел сегодня.
Очевидная прибыльность операции, предложенной Шиловым, была тоже причиной этому.
«И ведь как он, шельма, додумался до этого перевода, – думал Сламота, – другой бы и не догадался, другому бы и горя мало. Нет, положительно этот человек клад для меня».
Однако, вынув в последний раз часы и убедившись, что урочный час на езду или ходьбу (Шилов всегда в хорошую погоду ходил пешком до станции и обратно) уже прошел, и значительно прошел, граф заволновался.
В первый раз он так неаккуратен, но, может быть, задержало что-нибудь!.. Но вот прошло еще четверть часа, час, полтора… Сламота всполошился.
Это уже было слишком! Пришел второй поезд, а Шилова нет.
Он велел лакею сойти вниз и поглядеть в глубь аллеи, не идет ли Дмитрий Александрович с этого поезда.
Но лакей, вернувшись, заявил, что не видать. Прошло еще двадцать минут, и вдруг в нижнем этаже в вестибюле лестницы раздался шум голосов. Сламота испуганно кинулся туда, впервые в своем доме услышав этот неожиданный шум.
Быстрыми шагами сошел он с лестницы и, не доходя до последней площадки, остановился как вкопанный от изумления и испуга.
Перед ним в толпе слуг стоял окровавленный Шилов.
Платье его было истерзано и изорвано, руки тоже окровавлены, сбоку на теле также виднелась кровь, проступившая и на прорези платья…
– Ограбили, граф! И чуть не убили!.. – сказал он, но все-таки своим обычным, почти спокойным голосом.
– Что с вами-то? – кинулся Сламота.
– Изранили, негодяи… Только не смертельно, кажется, даже наверно, потому что я одного из негодяев успел выследить… и уже он арестован. Одно жаль, что, пока я ходил за понятыми и за полицией, негодяи успели скрыть все деньги… при нем нашли только пять акций…
Сламота был сильно поражен и известием о пропаже ста тысяч, и этим ужасным видом своего любимца.
– За доктором! – крикнул он двум лакеям, кучеру, конюху и садовнику, толпившимся в передней.
Двое из них быстро скрылись, а Сламота и старик, камердинер его, под руки повели раненого наверх в его комнату.
Осмотрев раны на руках и одну царапину на груди, Сламота убедился, что они пустячны, но зато, созерцая их, и без рассказа мог себе представить, как яростно было нападение и как отчаянно защищался Шилов.
В особенности сильно была порезана правая рука.
– Ею чаще всего мне приходилось хвататься за нож, – рассказывал Шилов. – Я сам не знаю, каким чудом я спасся. Было это так: я шел по аллее, ничего, конечно, не подозревая, вдруг в том месте, где три дуба выступают и дорога сворачивает, выскочили человек шесть и все кинулись на меня… Нескольких я свалил ударами, но тут сверкнули два ножа. Я дрался как лев и благодаря этому, может быть, остался жив. Их задача, очевидно, была выхватить деньги… И это им удалось, затем они бросились врассыпную, передав деньги одному, который побежал полем. Я сперва упал от нанесенных мне ударов, а потом, когда злоумышленники разбежались, я все-таки, не теряя из виду того, который скрылся с деньгами, бросился за ним… И представьте, граф, это – один из здешних дачников, некто Краев, как оказалось. Он теперь арестован и с первым поездом будет отправлен в Петербург. При нем в качестве улики нашли пять билетов, как я вам сказал, остальные деньги не найдены… Не знаю, что покажет обыск, который произведут сегодня ночью… на даче… у жены негодяя.
Граф Сламота слушал этот рассказ, и все больше и больше морщин собиралось на его лице. Жаль было ему и денег, но еще, пожалуй, больше жаль Шилова, который в это время открыл рубашку и обнаружил на груди довольно значительный порез.
К счастью, нож злодея скользнул по ребрам, а воткнись, он непременно поразил бы в сердце!..
В то время как доктор перевязывал раны Шилова, на станционном перроне происходила ужасная драма.
Очнувшись от обморока и припомнив все случившееся, Татьяна Николаевна бросилась в ту сторону, в которую, по указанию девочки-прислужницы, увели ее мужа. Ничего не видя перед собой, несчастная женщина добежала до вокзала и здесь по густо собравшемуся народу узнала, что муж ее тут.
Он сидел на скамейке, низко опустив голову. С боков стояли два жандарма, зорко следя за каждым его движением.
Справа и слева стояла густая толпа, в которой шли громкие толки о случившемся.
Какой-то мужичок, стоя позади других, приподнялся на цыпочки, поглядел на Краева и сказал:
– Э-э-эх! Сердечный! С голодухи, верно!..
И действительно, арестованный имел очень жалкий вид.
Наскоро одетый котелок сполз на затылок. Белокурые пряди волос прилипли к потному лбу, рубашка была смята, а руки бессильно лежали по обе стороны, как парализованные. Время от времени он поднимал какой-то тусклый, остекленевший от ужаса взор и обводил им публику.
Такой взор бывает у осужденного на смертную казнь во время его последнего шествия.
Вдруг он вскочил со скамейки, как бы забыв о присутствии толпы и жандармов, вскочил и закричал:
– Нет! Что это?… Сон!..
– Хорош сон! – отозвался кто-то в толпе. – Свистнул больше ста тысяч, да и сон!..
Краев не слышал этого замечания. Он насильно был посажен жандармами на скамейку и опять погрузился в свое оцепенение.
В это время толпа разом с двух сторон расступилась.
С одной стороны появился граф Сламота, а с другой – жена арестованного.
Татьяна Николаевна с криком кинулась к мужу, упала на колени перед ним и, ломая руки, стала взывать к нему:
– Поля! Поля, что ты сделал? Поля!
Краев схватился за голову и истерически зарыдал, повторяя:
– Не знаю!.. Не знаю!.. Ничего не знаю!
– Ловко валяет дурака! – сказал кто-то.
– Стыдитесь! – внушительно ответил другой голос, и наступила гробовая тишина.
Сламота стоял, уронив руки, и с побледневшим от волнения лицом глядел на эту сцену.
Он пришел один взглянуть на преступника, потому что раненый Шилов был уложен в постель.
Преступник показался графу настолько жалким, что сердце его невольно переполнилось состраданием.
Дорого бы дал он, чтобы иметь возможность помочь этому несчастному, быть может по крайней нужде принявшему участие в грабительской шайке.
Но что он мог для него сделать теперь?
Нелицеприятный закон строго осудит его, не входя в те причины, которые побудили его пойти на преступление.
Слезы навернулись у старика на глаза, когда он увидел Татьяну Николаевну, бросившуюся перед мужем на колени.
Он не мог вынести более этой тяжелой сцены и отошел. Вскоре молодую женщину отделили от мужа и попросили вернуться домой для обыска, который должен был быть сделан на даче.
Но этот обыск не привел ни к каким результатам.
Никаких денег не было найдено, а ровно и ничего подозрительного в отношении к настоящему делу.
Татьяна Николаевна рыдала, сидя на крыльце дачи и обхватив руками обоих малюток. Мысли ее мутились; она положительно не понимала, что вокруг нее творится.
Прошло два дня.
Краев сидел в камере предварительного заключения, в том мрачном здании, которое ютится позади окружного суда.
Комнатка была крошечная, с меловыми стенами и окном, заделанным решеткой и выходившим на двор.
Стены были так толсты, что дверная ниша походила на грот.
Всю меблировку комнаты составляли кровать с жиденьким матрацем и серым одеялом да стол с табуретом.
В двери была проделана квадратная форточка, с решеткой и стеклом. Сквозь нее то и дело заглядывала в камеру усатая физиономия часового и сверкал конец сабли.
Краев лежал на постели, устремив глаза в одну точку на потолке.
Лицо его было бледно и имело какое-то странное, тупое выражение.
Такое выражение недаром называют ледяным. Вода замерзла, когда-то зыблистые струи застыли, но внизу, под этой пленкой, вода продолжает двигаться и колыхаться.
Так двигались обрывки мыслей и ощущений в голове Краева. Он силился сообразить, что такое случилось с ним, и ничего не мог надумать. Чувствовал только, что случилось что-то ужасное, фатальное, неотразимое, с чем всякая борьба бесполезна, и что нужно предоставить судьбу на волю того же рока, который все это устроил.
Эти два дня Краев провел как в полусне. Он отвечал на вопросы, предложенные ему следователем, так коротко и неправильно, что последний, видимо, усомнился даже в его умственных способностях.
Да и действительно, Краев был на волоске от помешательства. Например, сегодня ночью с ним случилось что-то странное. Он видел во сне, что он у себя дома.
Чудный летний вечер. Жена и дети сидят с ним перед чайным столом.
Они толкуют о прибавке к жалованью, которая уже была обещана начальством.
Они строят веселые планы на будущее, и нет в эту минуту среди них никаких толков про билеты, про находку. Они счастливы своим скромным трудовым счастьем.
Вечер такой чудный, таким покоем полно все вокруг, так задумчиво висят ветки в неподвижном воздухе.
Листок не шелохнется.
Вдруг…
Он проснулся, вскочил на койке, огляделся и начал хохотать. Почему именно хохотать, а не плакать?…
Он хохотал, хохотал с каким-то диким наслаждением, пока не пришел часовой, а потом фельдшер. Этот последний дал ему, кажется, валерьяну и положил компресс на голову.
После компресса он опять забылся, опять видел жену и детей, но теперь уже история с билетами и все ужасы ареста участвовали в его сновидениях.
Он начал привыкать к своему положению. У него даже начали являться радужные надежды, что все скоро разъяснится и он опять будет свободен, опять там, на даче, около детей и Тани.
И от этих мыслей ему стало легче, он скинул компресс и, подняв глаза к потолку, придал своему лицу стоически выжидательное выражение.
Он и действительно выжидал, что будет дальше.
Ведь если на земле есть правосудие, то не могут же ни в чем не повинного человека схватить, бросить в каземат и там оставить и забыть.
Ведь будет же еще какое-нибудь следствие?
И как будто в подтверждение этой мысли дверь заскрипела засовом, отворилась, и в комнату вошли двое солдат с шашками наголо. Его повели на допрос.
Проведя по широкому, но мрачному коридору, по обе стороны которого виднелись двери с решетчатыми оконцами, Краева ввели в какую-то камеру, где за покрытым зеленым сукном столом сидел довольно молодой человек, хотя немного лысоватый, что характеризовало его как человека не особенно пуритански проводящего жизнь.
Когда этот господин поднял голову, лицо его оказалось слегка обрюзгшим и не выражало ровно ничего, что бы могло говорить о его уме или способностях.
Это было лицо светски утомленного и пресыщенного человека.
Он окинул фигуру Краева апатичным взглядом и, надев пенсне, обратился к другому господину, сидевшему за другим столом у окна:
– Показания нужно записать как можно точнее.
Затем он провел ладонью по лицу и, еле удерживаясь, чтобы не зевнуть, обратился к Краеву:
– Вы продолжаете утверждать, что вы нашли деньги, оказавшиеся при вас?
– Конечно! – заторопился Краев. – Я ехал в вагоне…
– Позвольте! Отвечайте только на вопросы.
Следователь потянулся к какой-то бумаге и, опять надев пенсне, прочел:
– Показание Шилова таково:
«Было около восьми часов вечера. Я проходил по сламотовскому парку, имея в боковом кармане бумажник со ста тысячами рублей облигациями и кредитными билетами, с тем чтобы назавтра перевести их в другой банк на более выгодные проценты или же употребить на хозяйственные нужды по имуществу моего доверителя, графа Виктора Казимировича Сламоты, что мы и должны были решить в этот вечер совместным обсуждением.
В расстоянии приблизительно саженей двухсот от станции и, стало быть, в таковом же расстоянии и от дома графа, в том же месте, где дорога сворачивает и дробится на несколько проездов, на меня напали неизвестные злоумышленники количеством семь или восемь человек, повалили, нанесли несколько ударов ножом, к счастью не имевших для меня роковых последствий, а только причинивших легкие резаные раны, и затем, полагая, что я избит и ранен более или менее серьезно, бросились врассыпную.
При этом я заметил, что деньги, то есть бумажник с ними, был быстро передан одному из сообщников, который побежал в одну сторону, а остальные в другую.
Я следил за ними глазами, лежа на земле, но как только остальные грабители достаточно удалились, я вскочил на ноги и, еле поспевая, издали попытался следовать за тем, которому были переданы деньги.
Меня скрывали частью кусты, частью высокая трава. Я видел, как неизвестный убавил шаг и вскоре совершенно спокойно вошел в одну из окраинных дач. Тогда я поспешил на вокзал, чтобы взять понятых и жандарма».
– Дальнейшее видно из протокола! – продолжал следователь, откидывая одну бумагу и беря в руки другую.
– В протоколе констатирован факт находки у вас того самого бумажника и номеров билетов, которые известны Шилову и графу Сламоте. Поэтому… – следователь прищурился и поправил пенсне. – Поэтому предлагаю вам лучше сознаться, потому что за добровольное признание всякая вина получает меньшее воздаяние по закону, а за запирательство – наоборот.
– Господин следователь! – дрожащим голосом произнес Краев. – Это наглая ложь! Это клевета! Я ничего подобного этому не знаю. Я нашел эти деньги в вагоне.
– Вы продолжаете утверждать?
– Да!
– У вас есть на это доказательства? Свидетели?
– Нет, к несчастью, вагон был почти пуст; я перешел в него, когда его прицепили на второй станции от Петербурга. Там на лавке только спал какой-то парень и в дальнем углу сидела компания купцов и громко разговаривала. Вся моя вина, что я не показал моей находки им или жандарму на следующей станции, где я жил.
Следователь иронически улыбнулся:
– Для чего же вы этого не сделали, если вы действительно нашли? Ведь вы знаете закон о находках?
Вместо ответа обвиняемый зарыдал.
– Это не аргумент! – сказал следователь. – Слезы – плохая защита для человека, против которого есть неопровержимые улики. Так вам не угодно сознаться и указать, где остальные деньги?
– Остальные деньги! – всплеснул руками Краев. – Клянусь Богом, что не знаю никаких, кроме этих билетов, найденных мною.
– Ложные клятвы увеличивают степень преступления, – внушительно заметил следователь.
В ответ на это был второй взрыв рыданий.
Следователь пожал плечами и затем мигнул солдатам. Один из них тронул Краева за плечо, скомандовал:
– В камеру!
Краев задрожал:
– Господин следователь!.. Ей-богу, я вам клянусь… что…
Следователь сделал второй, более энергичный жест, и несчастного увели.
По уходе арестованного помощник, сидевший у окна, положил перо и сказал с пафосом:
– Но знаете, Александр Павлович, что этот субъект плачет чрезвычайно искренне. Это или невиновный человек, или актер, достойный лучшей европейской сцены.
– Невиновный? – едко спросил следователь. – Нет, ваше последнее предположение гораздо вернее.
– Вы думаете – актер?
– Иначе и думать нельзя! Да вы только представьте себе следующее: вы кладете ваш бумажник на стол и уходите, потом возвращаетесь – и его нет, вы прямо заявляете на меня, у меня бумажник находят… а я, начиная рассказывать, что, когда я шел по улице сюда, я его нашел и прочее…
– Да, оно, пожалуй, и так, но знаете, есть во всякой человеческой натуре то, что невольно выдает ее.
– Это совершенно верно. Я сам имел случай наблюдать это, но согласитесь, что в данном деле всякие психологические наблюдения могут только осложнить и запутать дело, по основе своей совершенно ясное и вполне положительно построенное. Злоумышленники, зная, что Шилов должен будет пронести известную сумму в такой-то час от семичасового поезда, пользуются его странностью всегда ходить пешком от вокзала до дома графа и нападают.
Это, наверно, какие-нибудь отчаянные головорезы, для которых подобное предприятие представлялось весьма жирным и лакомым куском.
Весьма возможно, что Краев вовлечен в эту шайку по легкомыслию или же вследствие нужды, которую терпел он, вероятно, потому, что с его окладом семейному человеку жить почти невозможно, но как бы там ни было, какие бы впоследствии ни нашлись смягчающие обстоятельства, в настоящее время перед лицом предварительного следствия он является злоумышленником из шайки грабителей, пойманным с поличным. Не правда ли?
– Совершенно верно! – поддакнул помощник.
– Далее. Если его сообщники или найдутся сами, или он надумает их выдать, там уже может быть установлена относительная качественность преступности, и весьма возможно, что этот несчастный не так дорого поплатится, как в том случае, если ему вздумается играть эти слезные комедии и запираться. Не правда ли?
– Совершенно верно.
– Наконец, убеждает еще следующее обстоятельство. Вы слышали, что говорил дачный хозяин? Какая поразительная точность во времени; я сам был на месте и лично проверил детали. В тот момент, когда он вошел в дачу, раненый Шилов задами тащился к вокзалу. Преступник в это время успел пообедать и выпить стакан чаю. Всего прошло около часу.
Помощник и с этим согласился, но молодое лицо его подернулось тенью думы. Мольба и вопли несчастного так и звучали в его ушах, и в них было столько искренности, столько естественного ужаса и правдивости, что он пожал плечами и, чтобы окончательно скинуть с себя неприятное впечатление, закурил папиросу.