Профессиональный заклинатель или тот, кого тоска, отчаянье, любовь, беда приобщили к природе, кому необычные обстоятельства внушили дар заклинаний, – обращаются к природе, стремясь испытать ее, прося, чтобы она поведала свои тайны. Такое обращение напоминает молитву, но не тождественно с нею. Молитва, говорит Е. В. Аничков,[4] предполагает известное религиозное состояние сознания, по крайней мере в молитве обращаются к известному лицу – подателю благодати. В молитвенной формуле вся сила сосредоточивается на упоминании имени и свойства этого лица. В заклинательной формуле, наоборот, весь интерес сосредоточен на выражении желания (по-немецки Wunsch значит и желание и заклятие). Имена божеств, упоминаемые в ней, изменяются, но сама формула остается неизменной; так например, у старообрядцев сохранилось много «двоеверных» заговоров, где упоминаются архангелы, святые, пророки; но имена их расположены на полустертой канве языческой мифологии, и сами заговоры сходны вплоть до отдельных выражений с чисто языческими заклинательными формулами и молитвами. Когда-то наука, в лице мифологической школы, считала заговоры остатками молитв, обращенных к стихийным божествам. Так, например, заговор на остановление руды (крови), по мнению Афанасьева,[5] относился к богу-громовнику, как властителю небесной влаги – крови, истекающей из ран, наносимых стрелами Перуна облачным демонам. Точно так же Потебня считал заговоры «выветрившимися языческими молитвами», но впоследствии отказался от этого мнения: «в заговорах, – говорит он, – может вовсе не заключаться представление о божестве. Чары и до сих пор могут не иметь отношения к небесным и мировым явлениям. Заговоры и чары, видимо стоящие вне сферы богопочитания, созданные даже вчера и сегодня, могут быть по своему характеру более первобытны, чем заведомо древние – со следами языческого божества».[6] По словам Е. В. Аничкова, «в народном сознании заклинание и молитва хотя и сосуществуют, но довольно отчетливо различаются».[7] Так, например, в белорусских молитвенных песнях христианского бога просят допустить до «заклинания» весны.
Как бы то ни было, заклинания и молитвы часто неразделимы. Содержание иных коротких песен колеблется между заговором и молитвой; среди молитв, признаваемых за таковые самим народом, вдруг читается (у белорусов) вечерняя молитва со следами заговора:
Ходзила Мария
Коля синя моря,
А на тым жа мори
Латыр-камень,
А на тым же камни
Золотый престол…
Во Владимирской губернии, вместо молитвы «Богородица Дева», читается иногда народный стих заклинательного свойства, заимствованный, по-видимому, из апокрифов о Богородице и крестном древе:
Пресвятая Богородица,
Где спала, почивала?
В городе Ерусалиме,
За божьим престолом,
Где Исус Христос
Несет сосуды:
Кровь и руда льется
И снется (?) и вьется.
Кто эту молитву знает,
Трижды в день читает, —
Спасен бывает. —
Первое дерево кипарисово,
Второе дерево истина,
Третье дерево вишнево. —
От воды и от потопу,
От огня – от пламя,
От лихова человека,
От напрасной смерти.
Психология народных обрядов коренится в религиозном миросозерцании. Заклинающий человек властен над природой, она служит только ему; оттого он сам чувствует себя богом. Это подтверждается массой фактов, собранных о людях-богах. Состояние сознания заклинающего природу, по словам Е. В. Аничкова, еще не религия, но то смутное мировоззрение, в котором таились уже зачатки религии. Заклинание – это древнейшая форма религиозного сознания.[8]
Приемы обрядов-заклинаний, а отсюда и всех народных обрядов, можно сблизить с магией, как позитивной наукой. Этим объясняется твердая вера в силу чар и осуществимость заклинаний. Заклинатель всю силу свою сосредоточивает на желании, становится как бы воплощением воли. Эта воля превращается в отдельную стихию, которая борется или вступает в дружественный договор с природой – другою стихией. Это – демоническое слияние двух самостоятельных волений; две хаотические силы встречаются и смешиваются в злом объятии. Самое отношение к миру теряется, человек действует заодно и как одно с миром, сознание заволакивается туманом; час заклятия становится часом оргии; на нашем маловыразительном языке мы могли бы назвать этот час – гениальным прозрением, в котором стерлись грани между песней, музыкой, словом и движением, жизнью, религией и поэзией. В этот миг, созданный сплетением стихий, в глухую ночь, не озаренную еще солнцем сознания, раскрывается, как ночной цветок, обреченный к утру на гибель, то странное явление, которого мы уже не можем представить себе: слово и дело становятся неразличимы и тожественны, субъект и объект, кудесник и природа испытывают сладость полного единства. Мировая кровь и мировая плоть празднуют брачную ночь, пока еще не снизошел на них злой и светлый дух, чтобы раздробить и разъединить их.