Я с ними подружился. И однажды Георгий Георгиевич говорит: “Давай будем учиться читать по-русски. А поскольку ты ещё дитя, мы с тобой возьмём детские рассказы Льва Николаевича Толстого”. Мы стали читать – “Филиппок”, “Алёша Горшок”, начали учить слова, до сих пор почти наизусть помню:
Алёшка был меньшой брат. Прозвали его Горшком за то, что мать послала его снести горшок молока дьяконице, а он споткнулся и разбил горшок. Мать побила его, а ребята стали дразнить его “Горшком”. Алёшка Горшок – так и пошло ему прозвище.
Тексты, конечно, замечательные, но вовсе не для начинающих…
Всё было хорошо, только Никитин – выходец с Кубани – говорил гэкая, но также окая. И я стал ховорыть с кубанским акцентом. Лишь потом, уже в Сорбонне, я понял, что если не избавлюсь от выговора, то провалюсь на экзаменах, и освоил “московскую” норму.
Постепенно я узнал историю драматической жизни Георгия Георгиевича.
Он служил в армии Деникина, но не был добровольцем; его просто призвали как новобранца. Он пережил поражение, бегство, оказался, как многие белоэмигранты, в Стамбуле. И ему, в отличие от большинства деникинцев, невероятно повезло: его наняли кочегаром на пароход, который шёл в Марсель. Так он прибыл во Францию – нищим, в одних холщовых штанах и тельняшке, даже маленького чемоданчика и того не было. Дальше ему кто-то предложил поехать в Клермон-Ферран, и там он сначала нашёл неплохую работу, а после – удачно женился. Он был очень простой человек, этот Георгий Георгиевич. Очень простой, очень хороший, очень русский. Не испытывал никакой злости, не хотел отомстить никому. Был он, между прочим, верующим православным христианином. Но так как ни в Клермон-Ферран, ни поблизости не было православного храма, он время от времени ездил в Париж, в крохотную старинную церковь Saint-Julien-le-Pаuvre, в девятнадцатом столетии отданную униатам мелькитского толка; там служил арабский епископ. Возвращался Георгий Георгиевич всегда очень довольным.
Педагог он был, конечно, никакой. Но именно он сделал мне сказочный подарок – русский язык.
Вторая моя встреча с русской речью произошла в Германии, во Франкфурте-на-Майне, куда я отправился на краткую стажировку. Один из моих новых приятелей, молодой ассистент университета Геон Будруш (он из Тильзита был), преподавал славянские языки. Геон сказал мне: “Ты уже знаешь кое-что по-русски, это хорошо, но мало, давай двинемся дальше”. И он взял текст Алексея Николаевича Толстого “Русский характер”. Если вы читали, то знаете, что это очерк пафосный, даже надрывный: “Русский характер! – для небольшого рассказа название слишком многозначительное. Что поделаешь, – мне именно и хочется поговорить с вами о русском характере”. И так далее. Один русский Толстой так непохож на другого русского Толстого…
Тем не менее “Русский характер” стал вторым моим русским рассказом после “Филиппка”. Спустя десятилетия, когда мы с Ефимом Эткиндом делали многотомную историю русской литературы, я написал главу о “красном графе” Алексее Толстом. И включил в библиографию его “Избранное” 1945 года. Ефим Григорьевич возмутился:
– Ну что это такое? Нужно указывать или первое издание, или полное собрание сочинений. А не какое-то “Избранное”, выпущенное массовым тиражом.
Я возразил:
– Это моя первая книга по-русски.
На этот довод ему ответить было нечего. Ефим Григорьевич сдался. Он позволил мне такую вольность.
Ну, а после Франкфурта был École normalе supériorе на улице Ulm в Париже. Так называется один из главных французских университетов – Высшая нормальная школа; своего рода светская духовная академия, основанная Конвентом и объединившая когда-то практически все региональные педагогические институты. Её окончили мой отец, его мать, мой брат, моя сестра и я. Фактически за учёбу в École normalе, куда поступить было не так уж просто, платило государство, а никаких или почти никаких обязательств на студентов это не налагало. Так что было тоже очень счастливое и лёгкое время. Я всегда сравнивал École normalе с Телемским аббатством в духе Рабле.
Поначалу мои занятия никакого отношения к русскому языку и литературе не имели: я поступил на отделение английской литературы и думал, что буду заниматься Англией. Но английские преподаватели в École normalе мне не очень нравились, они были типичные “сухари” и зануды. К счастью, мы могли (и даже были обязаны) посещать лекции в Сорбонне и среди прочего слушали философа Янкелевича, российского происхождения. Он говорил о философии языком музыки и без конца цитировал русских поэтов в оригинале. И я на всякий случай решил посмотреть, а что же там творится, на этом загадочном русском отделении. Занятия проходили по четвергам и пятницам в одной из пристроек, напротив главного здания Сорбонны. Войдя в аудиторию, я увидел профессора Пьера Паскаля, знаменитого специалиста по наследию протопопа Аввакума; Паскаль меня очаровал.
Уже в конце первого академического года, 29 июня 1956-го, я был приглашён на его именины – они с женой, Евгенией Русаковой, принимали в небольшой квартирке в Neuilly-sur-Seine, на западной окраине Парижа, друзей-товарищей по Французской коммунистической группе, основанной несколькими французскими “инакомыслящими” в Москве в 1918 году. К моему полнейшему изумлению, я увидел (и услышал) участников русской революции 1917 года, это были её живые остатки. Там был Борис Суварин, один из бывших главарей Третьего Интернационала и основатель Французской компартии (правда, уже через год его из неё исключили, слишком вольный). Там был Николай Лазаре́вич, о котором я ещё расскажу. Там был Марсель Боди́, воевавший некогда простым солдатом на русских полях Первой мировой, а после Октября 17-го живший вместе с Пьером в коммунальной московской квартире в Денежном переулке… Я с ними разговаривал, не до конца отдавая себе отчёт в том, что общаюсь с людьми Большой истории. Мне был всего 21 год – понимание пришло позже.
А ещё в École normalе был Николай Авдеевич Оцуп, товарищ Гумилёва, поэт, который среди прочего написал “роман в стихах”, à la “Евгений Онегин”, только придумал другую строфику и включил фрагменты на разных языках – итальянском, английском, немецком; получилась, так сказать, прециозная мозаика космополитизма. Но хорошего, культурного космополитизма, в рамках которого он довольно остро и удачно выражает боль жизни в эмиграции. Семья Оцупа была выдающаяся: его братья тоже были литераторами, дяди – фотографами, один из них, насколько я знаю, стал официальным фотографом царской семьи. А Николай Авдеевич подрабатывал репетиторством, и я стал заниматься с ним.
Оцуп был человек с неким – как сказать? – пафосом. При этом, подобно Георгию Георгиевичу Никитину, совершенно никакой педагог. Мы с будущим славистом Жераром Абенсуром приходили к нему, читали вслух Пушкина, Гончарова, после чего он восклицал:
– Месье, перед русской литературой – на колени!
И мы символически вставали на колени перед Пушкиным и вообще перед русской литературой.
Потом наши отношения осложнились: однажды Оцуп попросил меня перевести некий текст с русского на французский. Текст был без подписи. И я, увы, не сообразил, что это его собственный рассказ. И, прочитав, вернул со словами: “Я не могу это переводить. Это дешёвый фельетон”.
К счастью, не все, с кем я познакомился на именинах Паскаля, были столь же обидчивы.
Ветераны русской революции в École normalе supériorе. – Можно ли нанимать сторожей. – “Товарищ Паскаль, мы знаем, что вы каждый день бываете на мессе”. – Аввакум
Близко знавшие Паскаля звали его Петром Карловичем, как меня теперь зовут Георгием Ивановичем. Я очень медленно, почти осторожно стал с ним сближаться. Нас было всего четверо-пятеро его учеников, которых он принял в друзья, но перед которыми не сразу открылся; он напоминал улыбающегося cфинкса, было в нём нечто загадочное и до поры до времени недоступное. Тогда была ещё жива его жена, Женни, Евгения Русакова-Иоселевич, очень вспыльчивая и очень восторженная, она-то и начала постепенно “проговариваться” насчёт его – и собственного – прошлого. Семейство Русаковых-Иоселевич было выдающимся; отец сочувствовал анархистам, враждовал с царским режимом, потом, опасаясь еврейских погромов, уехал в Марсель, а когда прозвенела труба революции, вместе с дочерьми вернулся в новую Россию. Одна сестра, Эстер, вышла замуж за Хармса. Другая, Люба, за известного революционера и деятеля Коминтерна Виктора Кибальчича, более известного под партийной кличкой Виктор Серж. Третья, Анита, работала секретарём Кибальчича, – за что 20 лет провела в заключении. Женни, став женой Паскаля, вместе с ним уехала в Париж. Брат сестёр Иоселевич, Леопольд, взял творческий псевдоним Поль Марсель и стал известным советским композитором – автором шлягеров “Девушка из Нагасаки” и “Дружба”. Эти песни передавали по всесоюзному радио, обыватели подпевали: “Веселья час и час разлуки хочу делить с тобой всегда…”, а композитор Марсель и исполнитель Вадим Козин были в это время заключёнными, один в Ветлаге, другой в Магадане. В лагерях погибли мать Женни, сестра Эстер…
Мало-помалу Паскаль и сам начал кое-что рассказывать, мы узнали, как он стал большевиком, основал ту самую Французскую коммунистическую московскую группу, в которой состояли и Жак Садуль, и Жанна Лябурб, и главный борец с “оппортунизмом” Гильбо. Люди были амбициозные, они конфликтовали, спорили; Виктор Серж называл эту группу “гнёздышко гадюк”. В конце концов она распалась, Лябурб отправили на Украину и она погибла в Одессе, в плену у белых, – была казнена, причём французами… Николая Лазаревича арестовали, Садуля исключили из группы, тот обвинил Гильбо и Паскаля в клевете… Эти рассказы меня потрясли. Но не меньше потрясла история добровольной “русификации” типичного француза, добропорядочного католика. Революционная биография мне, в отличие от Пьера, не светила, а вот “высокая болезнь” русификации случилась, и я невольно сравнивал свою судьбу – с его судьбою.
Первый раз он встретился с русским языком в ту короткую эпоху франко-российского союза, когда все были влюблены в Россию, даже назвали знаменитый мост в Париже именем Александра III и заложили его в присутствии сына, Николая II. При нескольких лицеях появились курсы русского языка. Пьер Паскаль попросил отца записать его на эти курсы. Ну, что тут сказать. На занятиях он был один. Не нашлось других желающих. Исчезли все эти курсы через год. Кстати, нечто подобное происходит и сейчас, это вечная история. На волне энтузиазма открываем, на спаде интереса закрываем, потом опять – добро пожаловать.
Тогда Пьер упросил отца оплатить ему частные уроки. Отец любил его и согласился, хотя решительно не понимал зачем. А в 1911 году Пётр Карлович отправился в Одессу пароходом – путешествовать, общаться, совершенствовать язык и писать свою первую работу о Жозефе де Местре, французском католическом философе и дипломате, тесно связанном с Россией Александра I. Он мечтал поездить по “настоящей России”, посетить Киев, Полтаву, Нежин, где Гоголь учился в гимназии. Но кто-то ему в дороге рассказал, что недалеко, в Черниговской губернии, есть село Воздвиженское. А в этом селе действует община рабочих и крестьян – Воздвиженское трудовое братство, некогда созданное родовитым помещиком Николаем Неплюевым.
Неплюев всерьёз, без скидок на политические и экономические обстоятельства, применил правила первых апостолов – здесь и сейчас. И прежде всего он отверг частную собственность, проповедуя мирную эволюцию от капитализма к христианскому обществу, живущему на началах любви. Ясное дело, что он был убеждённым пацифистом. Земли свои, все 18 тысяч гектаров пахотной земли, передал братству, причём без денег, и повёл “братчиков” к новой жизни. В Воздвиженском были и детские сады, и школы, и занятия искусством, и равные права у мужчин и женщин, и глубокая, искренняя религиозность. Причём вполне церковная, в отличие от учения Толстого: Лев Николаевич Неплюева знал и глубоко уважал, но шёл своей дорогой. Это Паскалю, который был искренним католиком и при этом страстным сторонником социальной справедливости, очень понравилось, он повидал последователей Неплюева, восхитился ими и отправился дальше, будучи уверенным, что дело ограничится общей симпатией.
Но самое интересное было впереди.
Паскаль вернулся в Париж, думая, что навсегда. Тем более что атмосфера в Европе стала сгущаться, началась Первая мировая война.
Пьер воевал на Западном фронте, отношения с Россией портились – ну какие тут могут быть поездки в Москву? Однако Клемансо, наш знаменитый премьер-министр, был очень недоволен тогдашним послом в России Нулансом и хотел менять положение. Он обратился за советом к католическому капеллану, аббату Фернан Порталь: кого можно отправить к русским, чтобы улучшить отношения? Не послом, конечно, но важным посредником. Фернан Порталь рекомендовал молодого Пьера Паскаля, раненного к тому времени при Дарданеллах и лежавшего в больнице.
Паскаля подлечили и командировали в Россию, через Архангельск, на корабле “Шампань”. По-русски звучит забавно, по-ноздрёвски, верно? Он сначала служил при могилёвской ставке, потом был шифровальщиком в посольстве. Получил орден из рук Николая II. Мне он рассказывал, что царь во время церемонии ни одного слова не произнёс, потому что был очень застенчив, не нашёлся, что говорить.
Революция 1917 года застала Петра Карловича в России. Военный атташе Франции отправил молодого сотрудника на фронт, чтобы тот убеждал русских солдат и матросов выполнять обязательства перед французскими союзниками. Если бы атташе знал, к каким последствиям это приведёт! Паскаль сначала попытался агитировать, произносил зажигательные речи, но однажды прямо перед ним на бочку вскочил другой агитатор, за ним ещё, ещё, они кричали, что союзники – предатели, нужен сепаратный мир и так далее. И Паскаль вдруг подумал: да ведь они же правы! Как прав был Неплюев со своим “первоапостольским” отказом от собственности. Нужен мир, а война в интересах мирового империализма – зло.
То есть Паскаль из рук вон плохо выполнял свою функцию. Вместо того чтобы проповедовать милитаризм, он разделял идеи пацифизма. Хуже того, ему поручили установить связь с “чешским легионом”, добровольческим формированием, воевавшим на стороне Антанты, однако он провалил задание – помешала Гражданская война – и заявился в дипломатический поезд вместе с русским солдатом, своим денщиком. Посол не пустил Пьера во французский вагон (был ещё британский), заявив:
– Русский в мой вагон не войдёт, я этого не допущу.
А Паскаль отказался отправить своего русского спутника восвояси. Это был натуральный саботаж, хотя ещё и не разрыв. Но в конце концов, когда в 1918 году французская миссия была отозвана на родину, Пьер остался в России. И пребывал в ней вплоть до марта 1933 года.
Поначалу ему, убеждённому католику с коммунистическими взглядами, всё очень нравилось. Он вступил в русскую компартию, потому что большевики, подобно помещику Неплюеву, отрицали частную собственность, а Паскаль давно уже решил для себя, что марксизм можно просветить христианством (он сохранял эту веру до конца, несмотря ни на что). Как я уже сказал, он участвовал в создании французской большевистской ячейки в России вместе с капитаном Жаком Садулем, французским военным атташе в Петрограде, который тоже остался в России, простым солдатом Марселем Боди и другими “левыми” друзьями. Даже возглавил её.
Забавная деталь: позже они создадут общину в Крыму, где всё будет общее, станут выращивать редиску на продажу, покупать у соседа-татарина местное вино и вполне серьёзно спорить, есть ли у них право пользоваться чужим трудом и нанимать сторожа. Это противоречило их принципам, но если не нанять сторожа на зиму, то к следующему лету всё растащат.
Постепенно взаимное раздражение нарастало, они ссорились по самым разным поводам – когда обсуждали допустимую близость с “чекой”, или судьбу арестованных товарищей, или печальную участь тысяч француженок, застрявших в революционной Москве, голодавших и умолявших помочь им в репатриации…
Тем не менее революция стала для Петра Карловича “своей”. Подчёркиваю: речь не о Феврале, а именно об Октябре, о той самой большевистской революции, которую Солженицын называл переворотом! И не о симпатиях к меньшевикам, а о полноценном союзе с самыми натуральными ленинцами.
Как это совмещалось с его глубоким христианством, трудно объяснить. Он же всю жизнь ходил на мессу, каждое утро, в том числе в “красной Москве”. Пока не закрыли собор Святого Людовика на Малой Лубянке, Пьер был его верным прихожанином, а потом стал посещать православные храмы. И впоследствии очень жалел, что наши католики перешли с латыни на французский язык. Вернувшись на родину, он до конца дней ездил через весь Париж, чтобы слушать латинскую мессу.
Объяснение у меня одно-единственное: ему показалось, что апостольские времена вернулись. Что идеология большевиков, марксизм – это второстепенно. А первостепенно то, что комиссар и домработница получают один и тот же паёк. Для него это было как начало “Деяний апостолов” – любимая книга. Он считал, что все революционные эксцессы – явление временное, атеистический радикализм будет слабеть, неплюевский идеал абсолютного равенства окажется сильнее классовой борьбы.
Ну, довольно быстро пришлось констатировать, что это не совсем так. И окончательно он разочаровался в революции, когда начался нэп. Пьера поражал и отталкивал цинизм политического выбора: мы сокрушили прошлое, а теперь возьмём от капитализма и деньги, и неравенство, и вообще все ужасы вашего общества.
Между прочим, был товарищеский суд над ним. Но судили его не за критику ленинской политики, а за религиозные взгляды. Паскаля вызвали секретарь ЦК Елена Стасова и будущая жертва сталинской политики Николай Бухарин; Стасова представляла сторону обвинения, более либеральный Бухарин – сторону защиты.
Она говорила:
– Товарищ Паскаль, мы знаем, что вы каждый день бываете на мессе. Как вы, коммунист, марксист, можете каждое утро ходить на службу к этим мракобесам. Что за поповщина!
Бухарин что-то вяло бормотал в его оправдание. А Паскаль спокойно отвечал:
– Если речь идёт об экономике, я марксист. Я принимаю “Капитал” Карла Маркса. Но если речь идёт о философии, то я томист. Фома Аквинский – мой любимый философ.
Видимо, они решили, что он немножко чокнутый, неопасный чудак. И оставили его в покое, запретив лишь руководить большевистской ячейкой. Но он больше не мог свободно ходить в Кремль. А раньше, пока у него была аккредитация, он по вечерам гулял там же, где Ленин под ручку с женой. Впрочем, много что было раньше. Раньше он вместе с Чичериным ездил на Генуэзскую конференцию, а теперь с трудом нашёл убежище в Институте Маркса, Энгельса, Ленина. И то лишь потому, что Луначарский купил архив нашего радикала Бабёфа, надо было его разбирать, и это дело поручили Пьеру. Он честно выполнял свою работу, но она его мало интересовала. Ну, Бабёф, ну, типичные революционные рассуждения, стоило ради этого менять страну.