Спустя несколько дней Ольга навестила Машу. Вид у нее был совсем уже другой: холодный, равнодушный.
– Я к тебе сегодня по делу, – сказала она, глядя в пространство, мимо лица Маши. – Ты, помнишь, говорила, что хотела бы познакомиться с Полиной Кондратьевной? Ну, Аделька эта… помнишь, которую мы встретили на Невском? Насплетничала Полине Кондратьевне три короба, какая ты красавица и симпатичная, и теперь моя старуха совсем взбеленилась: вынь ей да подай – привези тебя в гости… Взяла с меня слово, что ты у нее непременно будешь… Уж поедем, пожалуйста, а то она меня заест…
– Отчего же нет? – отвечала Маша. – Я очень рада… Вот только ты – как?
Ольга пожала плечами.
– А мне-то что? – возразила она с искусственным равнодушием.
– А помнишь: ты меня предостерегала, чтобы я ни в каком случае не знакомилась с твоей крестною?
Девица Брусакова стала густо-малиновой и захохотала деланным смехом.
– Ах, ты вот про что… Тогда? Ну, об этом можешь забыть… Тогда я была сама не в себе… Она мне, за одну штуку, страшно обидную сцену сделала.
– Я так и поняла, что это было несерьезно, – тоже засмеялась Маша.
– Ну, конечно, несерьезно… – вяло подтвердила девица Брусакова. – Поедем.
Маша отправилась к отцу спросить разрешения на новое знакомство. Родитель, разумеется, не только позволил, но и был польщен.
В богатой квартире Полины Кондратьевны Лусьева была встречена как родная. Красивая Адель была тут же.
– Вас хотели от нас спрятать, но это не удалось, – сказала она, шутливо грозя пальцем Ольге Брусаковой. Та улыбалась, но очень криво и с нехорошим бледным лицом.
Сама Полина Кондратьевна Рюлина оказалась величавой старухой, лет уже под шестьдесят. Она была массивна, как башня, одевалась молодо, белилась, румянилась и, заметно, с тщательностью старалась сохранить как можно доле остатки былой красоты и эффектной фигуры. Глаза ее удивляли своим выражением: беспокойным и в то же время наглым, дерзко вызывающим.
«Так смотрела Даша», – подумала Лусьева.
Даша была горничная, которая, прослужив у Лусьевых несколько дней, попалась в воровстве, а когда пришла полиция составить протокол, то сыщик узнал в Даше известную профессиональную воровку, обирательницу мелких квартир.
Заговорила Полина Кондратьевна с Машей по-французски и заметно осталась довольна. Сама Рюлина странно акцентировала на всех языках, не исключая русского, хотя рекомендовала себя кровной русачкой.
Весь образ жизни дома был приличен до чинности. Маша с удовольствием чувствовала себя среди «аристократической обстановки». По приказанию Полины Кондратьевны, Адель показала Марье Ивановне всю квартиру – очень большую, старинно и богато отделанную, с множеством бронзы, картин, произведения искусства. Некоторые картины были затянуты зеленым сукном. Особенно много таких было в роскошной и торжественной спальне хозяйки, сиявшей, кроме того, множеством зеркал: даже угол около гигантской двуспальной кровати и квадрат потолка над ней были зеркальные. Маша выразила удивление. Адель засмеялась.
– Это вкус покойного супруга Полины Кондратьевны.
Обстановка не менялась после его смерти. Полина Кондратьевна обожает его память, хотя, говоря между нами, он был большой шалун и mauvais sujet… Например, хотя бы эти зеркала… Или эти картины… Посмотрите…
Адель отдернула один из чехлов. Марья Ивановна взглянула и потупилась, заливаясь румянцем: картина изображала сатира и нимфу поведения совершенно нескромного. Адель хохотала.
– Согласитесь, что такую прелесть нельзя держать на виду.
– И все, которые закрыты, такие? – спросила Маша.
– Все. Это был вкус покойного генерала. Когда-нибудь приходите днем, – я вам покажу… Есть шедевры… Даже Рубенс… Только Полине Кондратьевне не говорите: она ненавидит, чтобы их открывали, говорит, что мерзость…
– Я бы на ее месте просто велела вынести их на чердак…
– А, милая, говорю же вам: она боготворит память мужа… В квартире – вот уже пятнадцать лет – не тронута с места ни одна его вещь… Да к тому же и жаль: иные полотна чудно хороши, за них плачены тысячи рублей. Вот, например… Адель отдернула и другой чехол: Леда и лебедь…
– Это из мифологии, знаете, – смеясь, пояснила она.
Маша знала. Вещь была действительно художественная, чуть ли не майковской кисти. Любопытство преодолело стыд.
Маша посмотрела картину, конфузясь, краснея, с угрызением совести, но и с любопытством.
– Тут Фрина с невольницей… Тут Пазифая… – быстро отдергивала и сейчас же задергивала полотна Адель, так что они едва успевали сверкнуть в глазах Маши обилием нагого тела и странными позами. – Это рубенсова семья сатиров… Все очень пикантно… Да вы заходите завтра днем… Часа в два… Полины Кондратьевны не будет дома: поедет с визитами… Я вам все покажу. Только ей – молчок, а то мне достанется.
Она призадумалась как бы с некоторой нерешительностью и вдруг хитро подмигнула.
– А, впрочем, я и сейчас еще покажу вам что-то интересное. Что же я все забавляю вас старьем? Перейдемте в будуар, – увидите новую живопись: чудесный Константин Маковский… Это уже приобретение… заказ самой Полины Кондратьевны и, конечно, ничего неприличного… так, – очень художественное ню…
Картина, действительно превосходная, изображала нагую женщину, стоящую во весь рост, в позе Венеры Медицейской. Но золотые волосы ее не были убраны «а ля грек», как у бессмертного образца, но, распущенные по плечам и спине, катились волнами именно уже «рейнского золота» ниже колен. Маша Лусьева смыслила кое-что в живописи. Она сразу распознала, что это – портрет, и ахнула в изумленном восторге:
– Какая красавица. Кто такая?
Адель, с улыбкой странного самодовольства, назвала:
– Евгения Александровна Мюнхенова. Слыхали?
– Нет.
Адель высоко подняла черные брови.
– Не слыхали про Женю Мюнхенову?
– Никогда не слыхала.
– Ну, Мари, вы, должно быть, не в Петербурге живете, а в какой-нибудь медвежьей берлоге… Впрочем… вам который год?
– С прошлой недели пошел девятнадцатый.
– Ага! Значит, когда Женя блистала в Петербурге, вы были еще совсем маленькая девчурка. Ведь это около десяти лет тому назад. Уж седьмой год, что ее нет в России…
– Она… артистка была?
– Н-н-н-е-ет… – протянула Адель, – не совсем… Ее, знаете, безумно любил великий князь…
Названное имя заставило Машу, верноподданную обожательницу царской фамилии, округлить глаза новым изумлением, почтительным почти до страха.
– Как же это, Адель Александровна? – робко возразила она, – ведь он женатый и у них дети взрослые?
Адель рассмеялась.
– Ах вы… наивность! Как будто женатые не влюбляются! Что же им, под венцом, глаза, что ли, выкалывают, чтобы не видали больше женской красоты?.. Великий князь человек с развитым эстетическим вкусом… А согласитесь, что между Женей Мюнхеновой и этой жирной немецкой принцессой, его супругой, есть маленькая разница не в пользу законной толстухи…
– Еще бы! еще бы! – подтвердила Маша, восторженно вглядываясь в красавицу, которая, гордой победительницей, чуть улыбалась ей с полотна. – Господи, как хороша! Просто невероятно, до чего хороша!
– Да, очень хороша. Так хороша, что, пожалуй, лучше уже не бывает. И смею вас уверить: Маковский ей не польстил, а, напротив, на портрете Женя и вполовину не так прекрасна, как на самом деле. Здесь она статуйна немножко, – застылые классические черты. Константину Егоровичу не удалось схватить жизни ее лица, синего огня глаз ее удивительных…
– Богиня! истинно богиня! – повторяла Маша.
Адель бросила на нее лукавый проницательный взгляд.
– А ведь вам хочется о чем-то спросить меня, да не решаетесь? – усмехнулась она.
– Я?., что?.. Почему вам кажется?.. Нет! – удивилась Маша.
Но Адель, без внимания к ее отрицанию, продолжала:
– Хорошо уж, плутовочка вы этакая, я пойду навстречу вашему вопросительному взгляду. Вас, не правда ли, удивляет, почему портрет Жени Мюнхеновой, да еще в обнаженном виде, помещается так почетно в будуаре такой строгой дамы, как наша милая Полина Кондратьевна? Очень просто: Женя Полине Кондратьевне немножко сродни… правда, седьмая вода на киселе, но все-таки… и почти воспитана ею… Ведь и с великим князем-то она познакомилась здесь, у нас в доме…
– Как? У вас в доме бывает великий князь?! – до мурашек по спине ужаснулась Маша.
– Очень часто, – равнодушно подтвердила Адель. – И не он один, многие из великих князей бывают. А этот… еще бы ему не навещать Полину Кондратьевну, когда покойный генерал был его сослуживец и боевой товарищ? Он к нам – запросто. Когда-нибудь вы с ним у нас встретитесь.
– Ой, Адель Александровна, что вы! Господи, как страшно! Да я, кажется, сквозь землю провалюсь…
– А вот я нарочно вас сведу, чтобы вы не воображали его сверхъестественным существом каким-то… Мужчина, как все, и очень простой, любезный, обходительный господин… Женя, – кивнула она на портрет, – была с ним очень счастлива. А он с того времени, как она его бросила, не может утешиться, все ищет замены, но… не так-то легко…
– Я думаю! – согласилась Маша, опять вглядываясь в портрет, – уже завистливыми, ревнивыми глазами.
Но Адель, с плутовской улыбкой, – фамильярным приятельским жестом – ударила ее по плечу.
– Вот увидит вас, влюбится и забудет Женю…
– Ну уж! Где мне! – вздохнула Маша. – Я, после этого портрета, буду стыдиться на себя в зеркало взглянуть…
– Уж будто? – смеялась Адель. – А вы хитрая, и напрашиваетесь на комплименты. Унижение паче гордости. Не поверю я, чтобы вы не понимали своей красоты. Вы, душечка, в своем роде стоите Жени. У вас с ней только разный тип. Она блондинка, вы темная шатенка, – вот и вся разница…
Маша сознавала, что Адель ей безбожно льстит, но слушать было приятно, а к красавице на полотне в ее маленьком глупеньком сердечке зашевелилось не очень-то дружелюбное чувство критического соперничества. Захотелось искать в совершенстве Жени недостатки, сказать о ней что-нибудь неприятное.
– И все-таки, – вымолвила Маша не без презрительного оттенка в голосе, – сколько она ни хороша, я не понимаю, как же ей не стыдно было так позировать?..
– Ну, это-то пустяки, – небрежно возразила Адель. – Вы в Петергофе бывали? дворцы осматривали?
– Сколько раз.
– Значит, должны были видеть портрет императрицы Елизаветы, когда она была маленькой великой княжною. Отец, Петр Великий, велел написать ее тоже совсем голенькой, чтобы все любовались, до чего она прекрасна…
– Да, но там маленькая девочка… бессознательный ребенок…
– А угодно вам взрослую, то на Невском, против Гостиного двора, на лотке у любого формовщика вы найдете гипсовую отдыхающую Венеру Кановы, то есть Полину Боргезе, сестру Наполеона Первого.
– Пусть так, но что же из того следует? Все-таки стыдно.
– Следует то, милая, что на настоящих высотах жизни красота перестает считаться с мещанскими предрассудками и не стыдится себя, а, напротив, эстетически гордится своей победительной силой…
– Ах да! Это – как в Греции… Фрина! – вспомнила Маша из запретного гимназического чтения страницу, целомудренно зачеркнутую в учебнике истории педагогической цензурой, а потому прочитанную гимназистками с особенным живым интересом.
Губы Адели тронула легкая насмешливая улыбка, которую она искусно скрыла.
– Вот именно, как Фрина пред судьями… А кстати: вам не случалось слыхать, что в Петербурге есть барышня, некая Юлия Заренко, до того похожая на «Фрину» Семирадского, что так и слывет в обществе Фриною?
– Неужели настолько хороша?
Адель пожала плечами.
– Как вам сказать? Конечно, хороша, но, по-моему, уж слишком захвалена и сама слишком много о себе воображает… Я вам покажу ее как-нибудь, она у нас бывает. Вы, на мой взгляд, гораздо лучше.
– Ох, вы, кажется, тоже хотите совсем меня захвалить! – смущенно рассмеялась краснеющая Маша.
А Адель твердила:
– Я только откровенна, только искренна!.. И ненавижу условности… условные фразы, условные поступки, условную мораль, отраву всей нашей жизни… В особенности, ох уж эта мне условная мораль петербургских мещан! За что я больше всего люблю и уважаю мою старуху, это – что в ней бесконечно много истинного достоинства и стыда, но ни малейшего страха пред глупыми условностями, которыми общество само себя сковывает, как кандалами. Собственной совести бояться – это мы с ней понимаем, но, что люди скажут, нам решительно все равно… Ведь вот и за Женю эту восхитительную сколько нам доставалось, когда она жила с великим князем, зачем мы ее принимаем у себя, не отвернулись от «погибшей женщины», как всякие там злородные и надутые мещанские добродетели… Из которых, однако, каждая, конечно, мечтала втайне: «Ах, если бы мне быть на ее месте!..» Потому что Женя видела у своих ног всю власть, все богатство, весь блеск, всех могущественных и знаменитых людей – да не только Петербурга, а всей Европы… Вот вам и «погибшая женщина»!..
– Однако, Адель Александровна, – робко протестовала Маша, побуждаемая проснувшимся в ней недружелюбием к красавице, – если она пожертвовала своим добрым именем для власти, богатства и блеска, это, согласитесь, действительно нехорошо… извините, что-то даже… продажное!
– Нет, это вы извините! – воскликнула Адель, даже с горячностью. – Ошибаетесь! Женя не продавалась! не способна была! Она сошлась с великим князем по глубокой, искренней взаимной любви. А что она так рискнула собою, то – что же было делать, если его высочество узнал Женю слишком поздно, когда был давно женат? Любовь не рассуждает и не терпит, а развод на этих высотах – дело недопустимое: династический скандал, нарушение политического равновесия Европы!.. А когда Женя заметила, что она ошиблась в князе и разлюбила его, то – как благородно и честно поступила! Никакие богатства и почести ее не удержали, не захотела кривить душою, – бросила все и ушла…
Маша вынуждена была согласиться:
– Да, если так, то, конечно…
Но Адель, все с той же пылкостью, напирала:
– Как вы думаете: такая «гранд дама», как Полина Кондратьевна, женщина старого институтского воспитания, полная самой взыскательной внешней добродетели, стала бы поддерживать дружеские отношения с продажной женщиной и вешать ее портрет на стену своего будуара?
Столь прямо поставленный вопрос застал Машу врасплох. Некоторое сомнение в великих добродетелях голой богини все еще смутно копошилось в ее мыслях. Но Адель и не ждала ответа, а с победоносной наглостью заключила:
– То-то вот и есть!.. А, милая мещаночка, я вас заставлю переменить мнение, пуританка вы этакая! Я вам еще порасскажу о Жене… Это не простая женщина, а живая волшебная сказка из тысяча одной ночи!.. Ну и вообразите себе теперь, что сказка эта, в угоду мещанским предрассудкам, вместо своего преступного романа с женатым великим князем, добродетельно обвенчалась бы с какими-нибудь холостым или вдовцом чинушей, столоначальником, начальником отделения или как там зовут их еще?.. Женя Мюнхенова в средней буржуазной обстановке! Ведь это же просто противоестественно, дорогая моя!.. Женя столоначальница! Женя хозяйка квартиры, где-нибудь в Рождественских, мать дюжины плаксивых ребят! Разве не грех? разве не преступление?
Случаем ли Адель метко попала в цель, Ольга ли Брусакова ее научила, но эти последние слова ее затронули как раз самую больную струну в сердечке Маши Лусьевой. В последнее время к ней упорно сватался столоначальник учреждения, в котором служил ее отец. Человек был приличный, с возможностями успешной карьеры, на виду у начальства. Словом, жених – хоть куда. Отец Маши очень ему покровительствовал и – нудить не нудил, но очень донимал дочь бесконечными разговорами-нотациями, что пора ей пристроиться, а лучше случая – и желать нельзя. Но Маше жених не нравился: казался скучным и пошлым, – в тридцать лет сухарем, а что же дальше будет?! Вообще, к чиновничьему мирку Маша относилась с недружелюбием, и заключиться в нем на всю жизнь представлялось ей жребием почти что самоубийственным. Понимая свою красоту, она даже к влюбленным в нее из этого мирка не имела веры и критиковала их скептически:
– Знаем мы, зачем ему нужна красивая жена. Женится, да и заставит себе карьеру делать. Предоставит кому-нибудь из начальства…
Так что суждение Адели о браке с «чинушей» взволновало Марью Ивановну, как эхо ее собственных мыслей, и с этой минуты злополучный столоначальник потерял чаемую невесту безнадежно навсегда.
В карете, уносившей подруг к родным пенатам, Маша трещала, как канарейка: уж так-то понравилась ей госпожа Рюлина и в особенности приветливая Адель. Ольга угрюмо молчала.
– А картины она тебе показывала? – спросила она, наконец, усталым, скучным голосом.
– Да… Фу, какая гадость!.. Не понимаю, как их можно держать в доме…
– Нравятся иным… – с насмешкой протянула Ольга.
– Но зато Жени Мюнхеновой портрет – какая прелесть! Ольга встрепенулась.
– Как? – бросила она порывистый вопрос, – Адель уже просветила тебя и о Жене Мюнхеновой?
– Фу, Ольга! – удивилась Маша, – «просветила!» как ты странно выражаешься!
– Не в том дело… Ну, ну! что она тебе о Жене наговорила?
Маша передала. Ольга хмурая слушала, покусывая губы.
Когда Маша кончила:
– Ты все-таки этого имени дома как-нибудь не брякни! – посоветовала Ольга, откидываясь в темную глубь кареты. – Хотя твой почтенный родитель тоже довольно невинный цыпленок для своих преклонных лет, однако, может быть, как-нибудь случайно осведомлен… И едва ли ему понравится, что дочка посещает дом, где на стенах красуются непристойные картины, а хозяйки читают девицам лекции о превосходстве содержанок… хотя бы и великокняжеских! – над порядочными женщинами…
– Да я уже и сама соображаю, что тут кое о чем лучше будет промолчать, – поддакнула Маша с важностью заговорщицы.
Ольга странно, неприятно рассмеялась.
– Да, уж лучше помолчи! Однако, как Аделька спешит с тобою… вот спешит! – вымолвила она после короткой паузы, как бы размышляя вслух. – Я не запомню, чтобы она с кем-либо еще так спешила…
– То есть… как это? в чем? Я не понимаю.
– Дружить с тобой уж что-то слишком пылко устремилась… Ты, Маша, как хочешь, твое дело, но все-таки мой тебе добрый совет: не бери очень всерьез, что она тебе толкует… Она ведь у нас соловей, запоет кого хочет…
– Разве она мне все неправду говорила? – недоверчиво озадачилась Маша.
– М-м-м… н-н-нет… правду-то правду, пожалуй, н-но…
– Что же?
– Да талант у нее – так повернуть и расписать правду, что уж лучше бы лгала…
– Однако, Оля, вот это, что она хвалилась, будто у них бывают великие князья, – это-то верно?
Ольга опять вся нырнула во мрак.
– Всякие у них бывают, – послышался сухой ответ.
– И великие князья? – настаивала Маша.
– Ну… иногда и великие князья… вот пристала!
– Так-таки вот – точно мы, в своей среде, друг к другу в гости ходим? совсем запросто?
– О, слишком запросто! – быстрой злой насмешкой откликнулась Ольга.
– И ты встречалась с ними?
– Имела это… удовольствие.
– Господи, какая счастливица! Но как же ты мне никогда ничего о том не говорила?
– Должно быть, к случаю не пришлось. Да и Полина Кондратьевна – заметь, кстати, и для себя – вообще не любит, чтобы на стороне болтали о том, что делается у нее в доме… Знаешь, пословица советует сора из избы не выносить…
– Помилуй, Оля, какой же этот сор – визит великого князя? Ты просто деревяшка, ледышка какая-то, если можешь равнодушно говорить о подобной чести… Я прыгала бы от радости!
– Прыгай, пожалуй, если уж ты такая… верноподданная, – с особенной, до грусти, серьезностью отозвалась Ольга, – но, Машенька, еще и еще повторяю: когда Аделька опять будет набивать тебе голову эпопеями о великих князьях и разных там Женях Мюнхеновых да Фринах, дели все, что слышишь, на десять: девять выкинь, одно оставь… да и то еще обочтешься!
Девушки умолкли – каждая в своих мыслях. Карета катила их в родной казенный двор.
– Да, – внезапно сказала Ольга, прощаясь с Машею, – скверные картины… Ненавижу их… Не увлекайся, не соблазняйся ими, Машенька…
– Ольга, – ты с ума сошла!.. – воскликнула изумленная Лусьева. – Неужели ты думаешь, что они могут мне нравиться?
Ольга горячо жала ей руку и говорила:
– Я, когда их вижу, всегда об одном думаю. Хорошо, что все эти госпожи рисованые – мертвые, фантазия одна… А если бы живые?.. Ты вообрази только, поставь себя на место женщины, которая была бы так… и все бы на нее смотрели… разбирали вслух ее красоту, ее сложение… Каково бы ей было? а?
– Что ты! разве это возможно? – озадачилась Маша.
– Да ведь писано же с кого-нибудь…
– Ну уж, должно быть, с каких-нибудь совсем бесстыдных… – горячо воскликнула Маша.
– Прощай, – сухо сказала Ольга и скрылась за дверью.
Маше спалось отлично, ей снились очень веселые сны в эту ночь.
В скором времени Марья Ивановна стала в доме Рюлиной своим человеком и, вопреки предостережениям Ольги Брусаковой, особенно дружески сошлась с красивой, умной Аделью. Лусьева еще не совсем вышла из того возраста, когда «обожают» интересных старших девиц и дам. Кроме Адели, у Маши появилась новая приятельница, некая Анна Казимировна Катушкина, по кличке рюлинского дома – Жозя, молодая разводка полупольской крови, очень красивая и веселая блондинка с заманчиво туманными глазами, крупная, породистая, с языком циническим, но острым, – неистощимый источник каламбуров, анекдотов и афоризмов самой беспечальной философии. Маше – впрочем, Рюлина успела уже и Лусьеву переделать в Люлю, по первому слогу ее фамилии – Жозя казалась очень милою, доброю, немножко жалкою, а что – шальная, то с нее и взыскивать нельзя: жизнь несчастная.
– Влюбчива я, душки! – ахала про себя сама Жозя. – Ах, если бы не моя проклятая влюбчивость! Ах!.. Ко мне князь Свиноплясов, за красоту мою, без приданого сватался, – десять миллионов, душки! – а меня черт дернул в Катушкина врезаться: он у татка в конторе за бухгалтера служил… глаза пронзительные, маслинами… ну и кувырком! и тайный плод любви несчастной!., вот тебе, здравствуй, и княгиня!.. Спасибо еще, что хоть сам-то Катушкин не спятился, соблаговолил жениться… Но и дул же он, зато потом меня, душки, – вот дул!.. С Катушкиным Бог развязал – банкир Баланович, – знаете, на Невском? У-у-у! его все боятся, всех в лапе держит, паучище, – беда! – звал меня жить за хозяйку… Собой еще молодец, усы, духи самые джентльменские, квартира, лошади, полторы тысячи в месяц на булавки… Я было и с лапочками, но тут подвернулся юнкер Шмидт. Выжимает шестьдесят килограммов, в рейтузах… Говорит: с милым рай и в шалаше, а то застрелюсь… Два месяца голодала с ним, как собака, да еще – отчаянный: полтора раза стрелял в меня из револьвера, потому что имел товарища Шульца… вот зубы, душки! ах, милые, шульцевеких зубов нельзя видеть без восхищения! Жемчуг! У дантистов в витринах не видала подобных!
– Погоди, Жозя, – издевалась Адель, – как же это Шмидт стрелял в тебя полтора раза?!
– А во второй раз осечка вышла. Впрочем, это уж не из-за Шульца. К Тартакову приревновал. Я портрет Тартакова купила за гривенник и спрятала под подушку. А Шмидт мой, длинноносый, нашел и сейчас же – за револьвер. Это у него ужасно как скоро всегда начиналось. Потому что он, душки, так себя понимал, что папаша у него пьяница, мамаша в сумасшедшем доме сидит, а я, говорит, наследственный декадент и психопат и никакого суда на свете не боюсь, потому что, какого лихого прокурора на меня ни спусти, с меня взятки гладки… Чуть поругаемся, глядь, револьвер уже в руках… И тебя, – говорит! И себя, – говорит! И его, – говорит! И всех, – говорит! А я с Тартаковым и по это время не знакома… ей-Богу!
– А зачем покупала портрет?
– Тут в аптеке соседней провизор был, очень похож: славный такой еврей, молоденький, круглолицый, кудрявый… ужасно как мне нравился.
– И с провизором был роман?
– Что! Не стоит внимания: всего два рандеву, а после его мамаша с папашей в Вильну выписали и женили на бакалейной вдове… Да! Влюбчива, дети мои! Что делать? Судьба. Погибаю от влюбчивости. Весь мой глупый характер: не могу. У кого голова кудрявая, – не могу. Сколько я от одного подлого актерья горя перетерпела, потому что, если мужчина средних лет очень аккуратно выбрит, против этого я уж никак не могу устоять. В одного влюбилась зато, что пиджак синий носил, очень хорошо сидел на нем… А он, дурак, возьми да явись на свидание в коричневом рединготе… ну и никакой иллюзии… потеряла настроение, прогнала.
– А теперь кто у тебя, Жозя?
– Инженер… преогромнейший, душки, мужчина… и все шампанское хлещет…
И Жозя, захлебываясь, повествовала, как и где она познакомилась с инженером, и какие приключения у них затем вышли.
– Стой, Жозька, перестань, – хохоча, обрывала ее Адель. – С тобой договоришься. В голове у тебя дырки, ветер продувает, язык без костей… Разве можно входить в такие подробности? У, бесстыдница! Тут барышня сидит, слушает, ей этого нельзя…
– Ну-у-у-у? – отчаивалась Жозя. – Ах я окаянная! Всегда увлекусь, забудусь… Вы, Люлюшечка, простите, не обижайтесь на меня, грешницу. Я ведь спроста.
– Ну что вы, Жозя? Что это, право, какая вы, Адель? – обижалась Маша. – Разве я маленькая? Смешно не понимать.
Адель строила строгое лицо.
– Нет, нет… Полина Кондратьевна услышит, будет сердиться. Скажет, что мы вас развращаем… Она на этот счет такая prude… Женщина старого воспитания… Ей и генерал покойный анекдотами подобными надоел…
– Их дома нет, – спешит вмешаться любимая камеристка Рюлиной, русская красавица Люция, по паспорту ярославская крестьянка Лукерья Куцулупова, всегда фамильярно вертевшаяся в комнатах при барышнях, – по фавору у хозяйки дома почти что в ровнях с Аделью. – Их дома нет, уехали с визитами…
– Ну, разве что дома нет.
Ольга Брусакова и этой Машиной дружбы не одобряла. О Жозе она выразилась кратко, но сильно:
– Хуже Адельки. Мерзавка и предательница.
Это было до того не похоже на правду, что Маша возмутилась.
– Господи! Что с тобой делается, Ольга? Ты мизантропкой становишься. Откуда это у тебя? Всех бранишь, ко всем дурные подозрения, злость, ненависть какая-то…
– Как знаешь. Твоя знакомая, твое дело.
– Ты с ней сама друг, даже на «ты».
– Я! Мало ли что я… Если Полина Кондратьевна мне прикажет, я и с Люськой буду на «ты»… А ты человек свободный, у тебя должна быть своя воля, ты можешь выбирать себе подруг…
– Что ты имеешь против Жози?
– Она поганая.
– Что в разводе с мужем, так уж и поганая? Это, Ольга, надо знать, отчего.
– Дело не в разводе, а… Ну да поживешь, – сама оценишь эту цацу. Что она, небось, все пакости свои тебе врет? И книжонки скверные навязывает? Ведь она без того жить не может. Дрянь, вся дрянь. И телом, и душой. Да и ты, Маша, хороша, нечего сказать: как уши не вянут слушать?
Маша обиделась.
– Скажите, сколько нравственности! Ах!.. Угнетенная невинность или поросенок в мешке!..
– Вот и это, про поросенка, ты уже от нее, от Жозьки… Можно поздравить с успехами… Способная ученица!..
– В чужом глазу сучок мы видим, в своем не чувствуем бревна. А у самой – «Афродита» под подушкой.
– Я – что? – стихла сконфуженная Ольга. – Ты себя со мной, говорю тебе, не равняй. Я уже в старые девы гляжу… И сложилось у меня все так… особенно… ты не знаешь… Я отравленная, человек пропащий. А ты девочка свежая, молодая… Тебе жить да жить…
– И поживем, – хохотала Маша. – Еще как поживем-то. Что ты, право? Нам с тобой только время о женихах думать, а ты панихиды поёшь. Поживем.
– Ну, давай Бог, живи…
За месяц, что Маша, как говорится, и легла, и встала у Полины Кондратьевны, она изрядно втянулась в долги. Адель, Жозя, Ольга одевались шикарно. Лусьевой было стыдно оставаться рядом с ними «чумичкою, хуже горничной», тем более, что, в данном случае, эта фраза, столь обычная в устах всех тоскующих от безденежья модниц, звучала совершенной правдой: прислуга в доме Рюлиной была одета очень хорошо, а Люция франтила, совсем как барышня, по последней моде. На одно хорошее платье Маша выпросила денег у отца, – он дал с удовольствием, потому что желал, чтобы дочь бывала часто у Рюлиной, воображая, что знакомство принесет ей покровительство и пользу. Но в то же время предупредил:
– Больше не проси, – рад бы, да не осилю.
Поэтому другое платье Маша, скрепя сердце, заказала знакомой портнихе в кредит, с ее материей, приняв обязательство уплатить через месяц, но сама не зная, на что рассчитывает, когда обязательство принимала. Срок приближался к концу. Денег, конечно, не было. Маша с трепетом ждала, что вот-вот портниха предъявит ей счет… надо либо виниться перед отцом и выдержать жестокую сцену, либо извернуться, перехватить деньжонок… Спросила у Ольги. – «Нет, сама на мели… и не в ладах с Полиной Кондратьевной, не смею просить». Маша совсем загрустила.
Тоску ее заметили у Рюлиной, и Адель, оставшись наедине с девушкою, легко выпытала, в чём заключается ее печальная тайна.
– Вот пустяки, – воскликнула она. – Стоит горевать. А мы на что? Сколько вам?
– Тридцать два рубля, – с ужасом призналась Маша.
– Ах, как страшно! – подумаешь, миллионы… О такой мелочи и Полине Кондратьевне не стоит говорить, я ссужу вас из своих. Я ждала все-таки палочку с двумя нулями…
– Что вы, что вы, Адель, как можно! Я ста рублей и в руках никогда не держала.
– Вот, возьмите, Люлю… укротите вашу свирепую кредиторшу… Как не стыдно было давно не сказать?.. Скрытная!.. А заказов ей вперед не давайте. Между нами говоря, она шьет на вас отвратительно. Прачкам так одеваться прилично, но хорошенькой изящной барышне непозволительно. Разве это туалет – на тридцать два рубля?
– У меня нет средств одеваться дороже.
Адель ласково обняла Лусьеву.
– Зато у вас есть друзья, которые заботятся о вашей красоте больше, чем вы сами. Полина Кондратьевна давно уже просила меня предложить вам ее кредит у madame Judith, но я все забывала… Ну а теперь, раз к слову пришлось, – хотите?
– В долг? Нет, Адель, я не могу должать.
– Вот?! Почему?
– Долг платежом красен. Я бедная. Откуда возьму денег расплатиться?
– С кем? С мадам Юдифь? Полина Кондратьевна платит ей два раза в год.
– Нет, с Полиной Кондратьевной.
Адель опять ударилась смеяться и трепать Машу по плечу.
– С Полиной Кондратьевной? Полно, не смешите, Люлю, когда она требует долги? С кого? Это у нее страсть – баловать нас, молодежь. Я, Жозя, Ольга – все у нее по уши в долгу, без отдачи. Разве мы, бедные церковные крысы, в состоянии так франтить, если бы не она? Все живем ее кредитом, и никогда ни у кого никаких неприятностей. А вы сейчас у нее в особенной милости, фаворитка. Она рада будет, вы ее обяжете. Ведь ангел же, воплощенная доброта. Рада все отдать, если кого полюбит. Хорошо, что у нее нет близких родных. А то ее давно в опеку взяли бы, – честное слово.
И вскоре после этого разговора податливая Маша-Люлю была одета, как парижская картинка, одной из самых дорогих модисток Петербурга. Поданный счет Адель все-таки попросила Машу подписать: