bannerbannerbanner
Эх, Антон!

Александр Алексеевич Богданов
Эх, Антон!

Полная версия

Для старшего поколения в цифрах нет ничего нового, но в них повесть о судьбе каждого, в них – плоть и, кровь живых воспоминаний, и именно поэтому доклад производит впечатление разорвавшейся ракеты. Растет гул одобрения, восклицаний:

– Ловко, ядрена ягодка! А-а?

– Жили: ни земли, ни хлеба, погост да небо.

– Ни притулу, ни затулу!

Председатель собрания Комочкин – он же председатель колхоза – истово барабанит большим колхозным ключом вместо звонка по графину, чтоб прекратить шум. Несколько человек подкулачников пытаются сорвать общее настроение.

– Можно вопрос докладчику?

– Давай!

Незнакомый человек с острым лицом, отчего голова его похожа на птичью, осторожненько, как бы прощупывая каждое слово, скрипит жидким тенорком, обращаясь в мою сторону.

– Нет, ты вот ответь, – справедливо это или нет? Один трудящий сметанку с молочка получает, а другому трудящему снятая вода остается. Правильно так будет?

В рядах около спрашивающего ползет жидкий вызывающий смешок нескольких подкулачников.

Вопрос каверзный, и, чтобы дать должный отпор, надо сперва расшифровать враждебный смысл заданной загадки.

– Ты хочешь спросить, почему колхозники пользуются льготами и помощью?

– Вот-вот…

Расшифровке задачи помогают перекрестные возгласы с передних скамей:

– А каких это ты обиженных трудящими подразумеваешь?

– Каких? Извест-но! Которые шерсткой обросли… Ха!.. – раздается смешок.

Всем теперь ясно, каков может быть ответ докладчика.

– Правильно, что колхозы получают поддержку. Только через колхозы деревня придет к лучшей жизни. И еще правильно также, что раскулачиваются эксплуататоры, враги трудящихся…

Словно в перестрелке с разных концов летят возгласы, насмешки:

– Довольно, поснимали сметанки с чужих горшков! Хватит!

– И пустой воды бы лишить, особливо тех, которые с обрезами…

Маневр классового врага не удался, у подкулачников больше не хватает смелости выступать открыто.

Собрание выносит резолюцию, в которой говорится: «провести коллективизацию полностью, то есть на все сто процентов».

* * *

Изба Чиркиных разгорожена на две комнаты. В одной из них, поменьше, отведен ночлег мне вместе с Антоном.

В потолок комнаты ввинчено большое железное кольцо, когда-то на нем висела ребячья зыбка.

Антон лежит на деревянной кровати, я – на полу, на охапке свежего сена, покрытого сверх полога простыней, которую захватил с собой из дома.

Мы переговорили о всех впечатлениях дня, о собрании колхозников, о подкулачниках, о вынесенной резолюции.

Из соседней комнаты слышен сонный храп старшего сына Антона. Он вернулся домой поздно, работа на дранке ударная, в две смелы, по двенадцати часов каждая. Антону не спится. Он лежит на спине, вытянувшись и сложив на груди руки, – совсем как мертвец. В тусклом освещении висящей на стенном гвоздике лампы-коптилки мне видно его землисто-желтое худое лицо, с ввалившимися щеками и глубокими впадинами закрытых глаз.

Жутко смотреть на опаленный молнией или съеденный изнутри червоточиной могучий дуб. Вот таким же опаленным дубом представляется мне сейчас прежний красавец Антон, высохший и сморщившийся, с седыми перьями волос на подбородке.

Неожиданный легкий стон.

– Помоги-ка мне, Алексеич, оправиться!

Я поднимаюсь, подхожу к кровати. Передо мной смешанная груда из тряпок и человеческих костей. Разбираю их. Поправляю подушку, укладываю Антона, накрываю сбившимся одеялом ноги, тонкие и легкие. В тусклом мерцании ночного огня они кажутся отшлифованными.

– Не могу уснуть, Алексеич, – жалуется Антон. – Днем вот ничего, а ночью совсем беда. Сперва загунит в ногах и спине, а потом ударит в голову.

– Что у тебя за болезнь, Антон?

– Видишь ли, Алексеич, при рентгенизации доктор сказал, что у меня был перебит позвоночник, а потом все заросло хрящом. Все это от побоев, которые вытерпел в пятом году…

Несмотря на отдаленность времени, воспоминания сильно волнуют Антона. Он поворачивает голову в мою сторону. Мелкая мучительная зыбь обходит его лицо. Приглушая голос, чтобы никого не беспокоить в соседней комнате, он говорит:

– Как нас били, как били, если бы ты знал! Сперва построили всех в шеренгу, прогнали прикладами сквозь строй. А потом добавляли поодиночке, кому сколько влезет. Меня как коновода били особо. Кагин говорит, что ему дали двадцать три удара. Не знаю, может быть; он и считал. А я ничего не помню. Потерял сознание. Только одна мысль: скорей бы конец. И еще внутри надежда теплилась, авось останусь в живых.

Антон на время смолкает, часто и неровно дышит, на висках у него выступают капли пота. Опасаясь за его состояние, я говорю:

– Тебе трудно, Антон. Может быть, ты завтра доскажешь.

– Нет, нет, слушай. Очнулся я, когда уже везли в Кондоль. Свалили всех в одну кучу, голова уткнулась во что-то жесткое. Ну, в грядку, что ли, сверху навалены тела, вокруг ночь, туман, – не то дождь, не то снег. Только я никакого холода не чую, даже жарко.

Последний раз, помню, на въезжей в Крндоли… Здесь опять били… Топтали ногами… В душу, в мать ругали, охальничали. Мы валялись на полу, а они вскакивали на грудь, на живот, – били сапогами в лицо, в зубы… Про Гришина рассказывают, что у него руки вывертывали, как на дыбе. Когда я очнулся, вокруг месиво из крови, и грязи. В глазах туман, в голове муть. И только пить хочется, а пить не давали.

Антон закрывает глаза и смолкает. Только тихо шевелятся пальцы его рук. Так проходят минута, две, три. Воспоминания закончены. Антон с горечью заключает:

– Недаром все старые товарищи умерли: Стенин, Маслов, Домнин, Гришанин, брат Герасим, один из Гришиных и еще многие. Трудно мне, Алексеич. Видишь сам, чем я стал… Обуза для семьи, ненужный человек. Пора и мне умирать. Выбыл из строя…

– Что ты, Антон, брось такие мысли! Посмотри, как тебя любят, каким уважением ты пользуешься. Может быть, еще и выздоровеешь. Наука идет вперед, улучшаются условия жизни. Такие люди, как ты, воспитывают других своим примером…

Я говорю, и у меня изнутри, к самому сердцу подкатывается клубок горечи и гнева…

Проклятое самодержавие! Ты душило народ голодом и насилиями, ты обрекало на расстрелы и виселицы, убивало, изощренными пытками в застенках, но мы уничтожили тебя и, сметая твой прах, мы будем воспитывать поколения в пламенной ненависти к черному прошлому и в светлой любви к загоревшемуся над миром солнцу социализма.

* * *

И вот эпилог.

Настоящий очерк был написан вчерне вскоре после свидания с Антоном. В конце 1930 или начале 1931 года я сговорился с К. С. Еремеевым относительно помещения этого очерка в журнале «Красная нива».

И вот зимою 1931 года случайно встречаюсь в Москве с одним из Гришиных. Моим первым вопросом было:

– Как Антон?

Гришин безнадежно махнул рукой.

– Плохо!

И Гришин рассказал печальную повесть…

За последнее время физические мучения Антона увеличились, болезнь усилилась настолько, что он совершенно не мог обходиться без посторонней помощи. И вот он попросил подвесить к кольцу на потолке веревочные вожжи, чтоб в случаях надобности приподниматься при помощи собственных рук, не беспокоя близких. Просьбу исполнили. А в одну из мучительных ночей Антон повесился на вожжах.

Я был совершенно ошеломлен, никак не мог принять ни сердцем, ни мыслью этого поразительного факта, не вязавшегося никак с моими представлениями об Антоне. Происшедшее казалось мне невероятным, невозможным. Все, что я написал об Антоне и еще хотел написать, теперь, мне казалось, потеряло всякий смысл, стало ненужным.

Рейтинг@Mail.ru