bannerbannerbanner
Молодая гвардия

Александр Александрович Фадеев
Молодая гвардия

Полная версия

Глава 9

Ваня Земнухов и Жора Арутюнянц, простившись с Володей Осьмухиным, влились в поток беженцев, катившийся вдоль железной дороги на Лихую.

Первоначальный план их пути был на Новочеркасск, где у Жоры Арутюнянца была влиятельная, как он сказал, родня, могущая помочь в дальнейшем передвижении, – там дядя его работал сапожником при станции. Но Ваня, которому Жора подчинялся как старшему товарищу, узнав, что Ковалевы едут на Лихую, в последнюю минуту предложил Жоре этот новый маршрут, очень туманно сформулировав его преимущества. И Жора, которому было решительно все равно, куда ни идти, с готовностью изменил свой довольно ясный маршрут на туманный маршрут Земнухова.

На одном из этапов пути к ним присоединился маленький, кривоногий и донельзя усатый майор в сильно помятой гимнастерке с гвардейским значком с правой стороны груди, в сухих покоробленных сапогах. Его военная форма, особенно сапоги, находилась в таком горестном состоянии оттого, что, так он пояснил, она в течение пяти месяцев, пока он излечивался от ран, валялась, «черт знает где», то есть в госпитальной кладовой.

Последнее время госпиталь занимал одно из отделений краснодонской главной больницы и теперь эвакуировался, но за недостатком транспорта всем, кто мог ходить, предложено было идти пешком, и еще более ста тяжело раненных осталось в Краснодоне без всякой надежды выбраться.

Кроме этого пространного объяснения судьбы своей и своего госпиталя, майор во весь остальной путь не произнес ни слова. Он был до крайности молчалив, он молчал упорно и совершенно безнадежно. Кроме того, майор хромал. Но, несмотря на свою хромоту, он довольно ретиво шагал в своих покоробленных сапогах, не отставая от ребят, и вскоре внушил такое уважение к себе, что ребята, о чем бы ни говорили, обращались к нему, как к молчаливому авторитету.

В то время, когда множество людей, пожилых и молодых, и не только женщин, а мужчин с оружием в руках, страдало и мучилось в этом нескончаемом потоке отступления, Ваня и Жора, с вещевыми мешками за плечами, закатав рукава выше локтей, неся в руках кепки, шагали по степи, полные бодрости и радужных надежд.

Их преимущество перед другими людьми было в том, что они были совсем юны, одиноки, не знали, где находится враг и где свои, не верили слухам, и весь свет с этой необъятной степью, раскаленным солнцем, дымом пожаров и пылью, тучей стоявшей в районе дорог, которые то там, то здесь бомбил и обстреливал немец, – весь свет казался им открытым на все четыре стороны.

И говорили они о вещах, которые не имели никакого отношения к тому, что происходило вокруг.

– Почему же ты считаешь, что быть юристом не интересно в наши дни? – спрашивал Ваня своим глуховатым баском.

– Потому что, пока идет война, надо быть военным, а когда война кончится, надо быть инженером, чтобы восстанавливать хозяйство, а юристом – это сейчас не главное, – говорил Жора с той четкостью и определенностью суждений, которая была ему свойственна, несмотря на его семнадцать лет.

– Да, конечно, пока идет война, я хотел бы быть военным, но военным меня не берут – по глазам. Когда ты отходишь от меня, я уже вижу тебя как что-то неопределенно-долговязое и черное, – с усмешкой сказал Ваня. – А инженером быть, конечно, очень полезно, но тут дело в склонности, а у меня склонность, как ты знаешь, к поэзии.

– Тогда тебе нужно идти в литературный вуз, – очень ясно и четко определил Жора и посмотрел на майора, как на человека, который единственный может понимать, насколько он, Жора, прав. Но майор никак не отозвался на его слова.

– А вот этого я как раз и не хочу, – сказал Ваня. – Ни Пушкин, ни Тютчев не проходили литературного вуза, да тогда и не было такого, и вообще научиться стать поэтом в учебном заведении нельзя.

– Всему можно научиться, – отвечал Жора.

– Ваня, ты знаешь, я всегда с удовольствием читал твои стихи и в стенгазете, и в журнале «Парус», который вы выпускали с Кошевым.

– Ты читал этот журнал? – живо переспросил Ваня.

– Да, я читал этот журнал, – торжественно сказал Жора, – я читал наш школьный «Крокодил», я следил за всем, что издается в нашей школе, – сказал он самодовольно, – и я тебе определенно скажу: у тебя есть талант!

– Уж и талант, – смущенно покосившись на майора, сказал Ваня и кивком головы закинул свои рассыпавшиеся длинные волосы. – Пока что так, кропаем стишки… Пушкин – вот это да, это мой бог!

– Нет, ты здорово, помню, Ленку Позднышеву продернул, что она все у зеркала кривляется… Ха-ха!.. Очень здорово, ей-богу! – с сильно прорвавшимся армянским акцентом воскликнул Жора. – Как, как это? «Прелестный ротик открывала…» Ха-ха…

– Ну, ерунда какая, – смущенно и глуховато басил Ваня.

– Слушай, а у тебя любовных стихов нет, а? – таинственно сказал Жора. – Слушай, прочти что-нибудь любовное, да? – И Жора подмигнул майору.

– Какие там любовные, что ты, право! – окончательно смутился Ваня.

У него были любовные стихи, посвященные Клаве и озаглавленные, совсем как у Пушкина: «К…». Именно так – большое «К» и многоточие. И он снова вспомнил все, что произошло между ним и Клавой, и все мечты свои. Он был счастлив. Да, он был счастлив среди всеобщего несчастья. Но разве он мог поделиться этим с Жорой?

– Нет, наверно, у тебя есть. Слушай, прочти, ей-богу, – сверкая мальчишескими армянскими глазами, упрашивал Жора.

– Брось глупости говорить…

– Неужели, правда, не пишешь? – Жора вдруг стал серьезным, и в голосе его появилась прежняя учительская нотка. – Правильно, что не пишешь. Разве сейчас время писать любовные стихи, как этот Симонов, да? Когда надо воспитывать народ в духе непримиримой ненависти к врагу? Надо писать политические стихи! Маяковский, Сурков, да? Здорово!

– Не в этом дело, писать можно обо всем, – раздумчиво сказал Ваня. – Если мы родились на свет и живем жизнью, о которой, может быть, мечтали целые поколения лучших людей и боролись за нее, мы можем, имеем право писать обо всем, чем мы живем, это все важно и неповторимо.

– Ну, ей-богу, прочти что-нибудь! – взмолился Жора.

Невыносимая духота стояла в воздухе; они шли, то смеясь и вскрикивая, то переходя на тон интимно-доверительный; шли и жестикулировали, спины под вещевыми мешками были у них совсем мокрыми; пыль оседала на лицах, и, отирая пот, они размазывали ее по лицу, и оба они – и смуглый, как негр, Жора, и Ваня, с длинным лицом, с бледным загаром, – и даже усатый майор – походили на трубочистов. Но весь мир в эту минуту был для них – и они нисколько не сомневались в том, что и для майора, – сосредоточен на том, о чем они говорили.

– Ну что ж, я прочту…

И Ваня, не волнуясь, спокойным глуховатым голосом прочел:

 
Нет, нам не скучно и не грустно,
Нас не тревожит жизни путь.
Измен незнаемые чувства,
Нет, не волнуют нашу грудь.
 
 
Бегут мятежной чередою
Счастливой юности лета,
Мечты игривою толпою
Собой наполнили сердца.
 
 
Нам чуждо к жизни отвращенье,
Чужда холодная тоска,
Бесплодной юности сомненья
И внутренняя пустота.
 
 
Нас радости прельщают мира,
И без боязни мы вперед
Взор устремляем, где вершина
Коммуны будущей зовет.
 

– Здо́рово! У тебя определенный талант! – воскликнул Жора, с искренним восхищением глядя на старшего товарища.

В это время майор издал горлом какой-то странный звук, и Ваня и Жора обернулись к нему.

– Вы, ребята… вы даже не знаете, какие вы ребята! – сипло сказал майор, с волнением глядя на них своими глубоко спрятанными под нависшими бровями влажными глазами. – Не-ет! Такое государство стояло и будет стоять! – вдруг сказал он и с ожесточением погрозил кому-то в пространство коротким черным пальцем. – Он думает, он у нас жизнь прекратил! – с издевкой в голосе продолжал майор. – Нет, брат, шалишь! Жизнь идет, и наши ребятишки думают о тебе, как о чуме или холере. Пришел – и уйдешь, а жизнь своим чередом – учиться, работать! А он-то думал! – издевался майор. – Наша-то жизнь навеки, а он кто? Прыщ на гладком месте, – сковырнул, и нет его!.. Ничего! Я в этом проклятом госпитале сам было пал духом, – неужто ж, думаю, на него и силы нет, а как я к вам пришвартовался и иду, у меня полное обновление души… Думаю, многие клянут сейчас нас, армейцев, а разве можно? Отступаем – верно. Так ведь он какой кулак собрал! Но подумайте, какая сила духа! Ах, боже мой! Да это счастье – стоять на месте, не отступать, жизнь отдать, – поверьте совести, я сам бы почел за счастье жизнь отдать, отдать жизнь за таких ребят, как вы! – с волнением, сотрясавшим его легкое сухое тело, говорил майор. Ваня и Жора, смолкнув, с растерянным и добрым выражением смотрели на него.

Майор высказался, поморгал, отер усы грязным носовым платком и смолк, и так молчал уже до самой ночи. А ночью майор с внезапной энергией и яростью кинулся «рассасывать», как он выразился, гигантскую пробку из машин, подвод и артиллерийского обоза, и Ваня и Жора навсегда потеряли его из виду и тотчас же забыли про него.

До Лихой они добирались двое суток. К тому времени уже стало известно, что Каменск занят немцами, на юге бои идут под Новочеркасском, а по той стороне Донца, в широком степном пространстве между Донцом и Доном, действуют прорвавшиеся немецкие танки и моторизованные части. Но, по слухам, переправа через Донец у Белокалитвенской была в наших руках, и еще можно было по степным проселкам свободно выйти на Дон и переправиться через него.

В последнюю ночь, измученные несколькими днями пути под слепящим солнцем, Ваня и Жора, не чуя ног, свалились спать на каком-то хуторе, на сеновале. Их разбудили гулкие бомбовые удары, от которых дрожала пунька.

Солнце еще невысоко стояло над степью, но уже по всему пространству хлебов переливалось знойное, голубовато-золотистое марево, когда Ваня и Жора подходили к гигантскому табору машин, людей и подвод, раскинувшемуся по эту сторону Донца, немного ниже обширной станицы-города, на той стороне реки, с зелеными садами, каменными зданиями правительственных и торговых учреждений и школ, многие из которых были превращены в руины бомбардировкой с воздуха и еще дымились.

 

Весь этот гигантский табор, текучий по своему составу, но имевший и своих старожилов, весь этот табор, пополняясь новыми людьми и транспортом, образовался здесь уже недели две назад и жил своим особенным, неповторимым бытом. Это была помесь остатков воинских подразделений, коллективов учреждений и предприятий, помесь всех видов транспорта, беженцев всех социальных категорий, всех возрастов и семейных положений. И все усилия, все внимание, вся деятельность этих людей были направлены на то, чтобы как можно ближе придвинуться к реке, к узкой полоске наплавного моста через Донец. Но если все усилия людей, сгрудившихся в таборе, сводились к тому, чтобы попасть на мост, все усилия военных людей, ведавших переправой, сводились к тому, чтобы не пустить этих людей на мост, а в первую очередь дать переправиться отходящим подразделениям Красной Армии, одни из которых шли на поддержку северного заслона южных армий, а другие должны были спешно отступить за Дон.

В этой борьбе индивидуальных и частных воль, усилий и военной, государственной необходимости, в условиях, когда враг вот-вот мог появиться и на том, и на этом берегу Донца и когда слухи, один чудовищнее другого, подогревали взаимно противоречившие страсти и усилия, – в этой борьбе и проходила повседневная жизнь табора.

Иные организации стояли здесь так долго, дожидаясь очереди, что успели нарыть щели в земле. Иные разбили палатки, сложили временные очаги, на которых варили пищу. Лагерь был полон детей. И день и ночь тянулся через Донец сплошной узкий поток машин, людей, подвод, по обеим сторонам которого люди переправлялись на плотах, на лодках. Тысячи голов скота, мыча и блея, теснились на берегу и шли вплавь.

Переправу ежедневно по нескольку раз бомбили и обстреливали с самолетов немцы, и тотчас же начинала бить охранявшая переправу зенитная артиллерия, звенели зенитные пулеметы, и весь табор в одно мгновение разлетался по степи. Но только исчезали самолеты, как все вновь возвращалось на свои места. Об убитых уже никто не заботился, их никто не убирал, не хоронил, и они лежали тут же целыми днями, разлагаясь на солнце.

С того момента, как Ваня попал в этот табор, у него уже не было другой цели, как только отыскать машину, на которой ехали Ковалевы. В нем боролись два чувства: он уже начинал понимать, сколь велика опасность, и ему хотелось бы, чтобы Клава с родителями была уже не только по ту сторону Донца, а и по ту сторону Дона, и в то же время он был бы счастлив, если бы встретил Клаву еще здесь.

Они бродили по табору, Ваня и Жора, ища своих краснодонцев, как вдруг от одной из подвод кто-то окликнул их по именам, и Олег Кошевой, их товарищ по школе, загоревший, но, как всегда, свежий, аккуратный, с выражением оживленной деятельности во всей его легкой с широкими плечами фигуре и в поблескивающих глазах с золотистыми ресницами, уже обнимал товарищей сильными, большими руками и крепко целовал в губы.

Они набрели на машину шахты № 1-бис с Валько и Шевцовым, на подводы с Улей и с родней Кошевого и на тот самый детский дом, который выбрался из Краснодона усилиями Вани и Жоры и заведующая которым теперь даже не узнала их.

Глава 10

Во всей той части табора, куда вышли Ваня и Жора и где властвовала жесткая смуглая рука директора шахты № 1-бис Валько, был уже порядок: машины, подводы стояли отдельно, вытянувшись в линии, везде были вырыты щели. Возле грузовика шахты лежал запас дров – несколько метров хуторского плетня, и тетушка Марина и Уля варили из свежей капусты щи с салом.

Он был настоящий хозяин, этот старый цыган Валько. Прихватив своих рабочих и пятерых ребят-комсомольцев, Валько тяжелой походкой, так свирепо поглядывая из-под сросшихся черных бровей, что люди расступались перед ним, направился к самой переправе, надеясь наложить свою жесткую руку на все это предприятие.

Как и многие другие крупные деятели хозяйства, руководившие огромного масштаба совершенными предприятиями, научившиеся сокрушать на своем пути любые трудности, Валько в глубине души объяснял отступление на Южном фронте, жертвой которого он стал, не только тем, что немцы сосредоточили здесь превосходящие силы солдат, самолетов и танков, но и тем, что военные люди на фронте еще не научились использовать те совершенные машины и обученных в производстве людей, которые были даны им в руки. То, что на переправе, возле которой сгрудилось всего несколько тысяч людей, машин и подвод, был беспорядок, Валько объяснял этой же причиной и с того момента, как попал сюда, делал все, чтобы навести порядок. И с того момента, как Валько стал наводить порядок, Олег был так же влюблен в Валько, как некоторое время тому назад он был влюблен в Каюткина, а еще некоторое время назад – в Улю.

Исключительная жажда деятельности, желание проявить всего себя, желание вмешаться в жизнь людей, в их деятельность, с тем чтобы внести в нее что-то свое, более совершенное, быстрее оборачивающееся и наполненное новым содержанием, – эта еще не вполне осмысленная, но схватывающая все его существо и составляющая основу его натуры духовная сила овладела Олегом.

– Ой, и д-добре ж, Иван, шо мы с тобой зуст-трились! – чуть заикаясь, весело говорил Олег, шагая рядом с Земнуховым вслед за Валько. – Добре, шо мы зустрились, бо я дуже по тебе скучився. Видал? А ты кажешь – вирши! У-у, брат!.. – И Олег глазами и пальцем с уважением указал в спину Валько. – Да, брат, главная сила на свете – сила организации! – говорил он, остро поблескивая глазами в золотистых ресницах. – Без нее, видно, самое хорошее и нужное дело ползет – вот как вязаная ткань, надорвется и ползет по ниточкам. Но стоит приложить руку и волю – и…

– И глядишь, тебе же и морду набьют, – не оборачиваясь, сказал Валько.

И ребята по заслугам оценили его мрачный юмор.

Подобно тому, как на фронте, попав во вторые эшелоны армии, трудно судить о размерах и ожесточенности битвы на переднем крае, так и на переправе, находясь где-то в глубоком тылу ее, в последней очереди, нельзя судить об истинных размерах бедствия.

Чем ближе они подходили к переправе, тем запутаннее, непоправимее становилось положение переправляющихся и тем сильнее сгущалось всеобщее ожесточение, которое было уже столь застарелым и столь накаленным, что вряд ли уже какая-нибудь сила, кроме вооруженного вмешательства, могла его разрядить. Стремясь как можно ближе попасть к наплавному мосту, в силу напора задних машин на передние и движения между ними масс людей, все виды транспорта были уже так тесно и непоправимо перепутаны между собой, втиснуты в самых невероятных положениях, что не было уже никакой возможности привести их в иной порядок, кроме как постепенно направлять вперед.

В невыносимой жаре, еще более усиливавшейся от скученности, люди, обливавшиеся потом и проклинавшие друг друга, находились в той степени каления, когда, казалось, от прикосновения друг к другу они могут взорваться. Неистовая брань стояла в воздухе, и уже нельзя было определить, кто кого ругал.

Военные люди, ведавшие переправой, не спавшие уже много суток, черные от бессонницы, от солнца, на котором они жарились от восхода до заката, от пыли, все время взбиваемой тысячами ног и колес, осипшие от ругани, с воспаленными веками и потными черными руками, доведенные до той степени нервной усталости, когда ничто уже не держалось в этих руках, – продолжали, однако, свою нечеловеческую работу.

Было совершенно ясно, что ничего другого, кроме того, что делали эти люди, уже нельзя было сделать, но Валько все же спустился к самому съезду на мост, и его хриплый голос потерялся среди других голосов и рычания машин.

Олег с товарищами, с трудом пробравшись на берег, стоял и с напряженным вниманием большого ребенка, с выражением разочарования и удивления смотрел, как в этой пыли и жаре с оползшего и размешанного в чудовищное месиво берега один за другим ползут грузовики и подводы, нагруженные с верхом, и все идут и идут люди – потные, грязные, злые, униженные, но идут, идут…

И только Донец, эта любимая с детства река, на среднее течение которой столько раз в своей жизни ездили ребята-школьники купаться и ловить рыбу, только Донец, широкий, плавный в этих местах, катил по-прежнему свои теплые мутноватые воды.

– Нет, все-таки хочется кому-то морду набить! – вдруг сказал Виктор Петров, с грустным выражением в смелых своих глазах смотревший не на переправу, а на реку; он был с хутора Погорелого, вырос на этой реке.

– Тот-то уже, наверно, переправился! – пошутил Ваня. Ребята фыркнули.

– Бить надо не здесь, а там, – холодно сказал Анатолий, кивнув головой в узбекской шапочке на запад.

– Совершенно верно, – поддержал его Жора.

И почти в то же мгновение, как он это сказал, раздался крик:

– Воздух!

И вдруг ударили зенитные пушки, зазвенели пулеметы, послышался рев моторов в небе и пронзительный нарастающий визг обрушившихся бомб.

Ребята упали на землю. Взрывы поближе и более дальние потрясали все вокруг, посыпались комья земли и щепки, и сразу вслед за первой очередью самолетов пронеслась вторая очередь, за нею третья, и визг, и вой, и взрывы рушившихся бомб, огонь зенитных пушек и пулеметов заполнили, казалось, все пространство между степью и небом.

Но вот самолеты прошли, люди стали подыматься с земли, и в это время откуда-то не очень издалека, со стороны хутора, где ночевали Жора и Ваня, послышались округлые выстрелы пушек, и через мгновение, вздымая столбы земли и щепок, в самом таборе с резким грохотом начали рваться снаряды.

Люди, поднявшиеся с земли, частью снова попадали на землю, частью повернули головы в сторону рвущихся снарядов, не упуская в то же время из виду переправы. И по лицам, и поведению военных, ведавших переправой, люди поняли, что произошло что-то непоправимое.

Военные, управлявшие переправой, переглянулись, постояли мгновение, будто прислушиваясь; вдруг один из них бросился в блиндаж у самого спуска к наплавному мосту, а другой закричал вдоль берега, созывая команду.

Через минуту военный выбежал из блиндажа с двумя шинелями через руку и вещевыми мешками в другой руке, которые он тащил за лямки, и оба военных, и бойцы комендантской команды, не строясь, бросились бегом по наплавному мосту, обгоняя машины, вновь начавшие свое движение к мосту и по мосту.

То, что произошло вслед за этим, произошло так внезапно и стихийно, что никто не мог бы сказать, с чего все это началось. Какие-то люди с криком бросились вслед за военными. Какая-то сумятица произошла среди машин на самом съезде: несколько машин разом хлынули на понтон, сцепились, раздался треск, но хотя путь дальше был явно загорожен этими машинами, другие машины, напирая задние на передние, продолжали со страшным ревом моторов обрушиваться в эту кашу из машин на понтоне. Одна машина свалилась в воду, за ней другая, и готовилась свалиться третья, но водитель мощным движением руки приковал ее на тормозе.

Ваня Земнухов, с удивлением смотревший своими близорукими глазами на то, что происходит с машинами, вдруг воскликнул:

– Клава! – И бросился к съезду.

Да, эта третья машина, едва не свалившаяся в воду, была машина Ковалева, где поверх вещей сидели он сам, его жена, дочь и еще какие-то люди.

– Клава! – снова крикнул Ваня, неизвестно как очутившийся у самой машины.

Люди выпрыгивали из нее. Ваня протянул руку, и Клава спрыгнула к нему.

– Кончено!.. К чертовой матери!.. – сказал Ковалев так, что у Вани похолодело сердце.

Клава, руки которой он не решился задерживать долее в своих, искоса, не видя, смотрела на Ваню, и ее била дрожь.

– Идти-то можешь? Скажи, можешь? – срывавшимся на плач голосом спрашивал Ковалев жену, которая, держась рукой за сердце, хватала ртом воздух, как рыба…

– Оставь, оставь нас… беги… они убьют тебя… – лепетала она задыхаясь.

– Да что, что случилось? – спросил Ваня.

– Немцы!.. – сказал Ковалев.

– Беги, беги, оставь нас! – повторяла Клавина мама. Ковалев, брызнув слезами, схватил Ваню за руку.

– Ваня! – сказал он плача. – Спаси их, не бросай их. Будете живы – в Нижнюю Александровку, там у нас родня… Ваня! У меня на тебя…

Снаряд с грохотом разорвался у самого съезда, в месиве машин. Люди с берега, военные и штатские, лавиной молча хлынули на понтоны.

Ковалев, отпустив руку Вани, сделал порывистое движение к жене, к дочери – видно, хотел проститься, но вдруг, в отчаянии взмахнув обеими руками, вместе с другими людьми побежал по наплавному мосту.

Олег с берега звал Земнухова, но Ваня ничего не слышал.

– Идемте, пока нас не сшибли, – сурово, спокойно сказал он матери Клавы и взял ее под руку. – Идемте к этому блиндажу. Слышите? Клава, иди за мной, слышишь? – строго и нежно говорил он.

 

Перед тем как они спустились в блиндаж, он еще успел заметить, как бойцы возле зениток, лихорадочно повозившись у орудий, отняли от стволов какие-то тяжелые части и, держа их в руках перед собой, побежали на мост и через некоторое время сбросили тяжелые части в воду. На всем протяжении реки, выше и ниже моста, вплавь перебирались люди и скот. Но Ваня этого уже не видел.

Его товарищи, потеряв из виду и его и Валько, стараясь не поддаться хлынувшему навстречу им людскому потоку, бежали к тому месту, где они оставили свои подводы.

– Держитесь вместе, мы должны быть вместе! – первый проталкиваясь среди людей своими сильными плечами, кричал Олег, оглядываясь на ребят горящими, злыми, желтыми от злости глазами.

Весь табор роился и уже распадался; машины двигались одна возле другой, рыча моторами, а те, что могли пробиться, уползали вдоль берега, вниз по реке.

В то время когда налетели самолеты, тетушка Марина, сидя на корточках, подбрасывала в огонь палки из плетня, которые дядя Коля рубил артиллерийским кинжалом. А Уля сидела рядом на траве и, задумавшись о чем-то своем, так, что в лице ее, где-то в углах губ и в тонком вырезе ноздрей, обозначились черты мрачной силы, смотрела на то, как Григорий Ильич, сидя в машине на краю, обняв голубоглазую девочку, которую он только что поил молочком, что-то рассказывал девочке на ухо, а девочка смеялась. Машина, вокруг которой играли дети под наблюдением своих нянь и возле которой, безучастная ко всему, сидела заведующая домом, находилась метрах в тридцати от того места, где был разведен костер. Подводы детского дома, так же как и подводы Петрова и Кошевого, стояли в ряду других подвод.

Самолеты налетели так внезапно, что никто не успел броситься в отрытые щели в земле и все попадали тут же на землю. Уля, тоже припавшая к земле, услышала вихрем нараставший, точно расширявшийся книзу визг падающей бомбы. И в то же мгновение страшной силы, как разряд молнии, резкий удар разразился, казалось, не только над Улей, а в ней самой. Воздух со свистом прошумел над ней, и на спину посыпалась земля. Уля слышала рев моторов в небе, и снова этот визг, но уже более дальний, и все лежала так, прижавшись к земле. Она не помнила, когда встала и что подсказало ей, что надо и можно встать. Но она вдруг увидела мир, окружавший ее, и из самой глубины ее души вырвался страстный, звериный вопль. Не было перед ней ни машины шахты № 1-бис, ни Григория Ильича, ни этой голубоглазой девочки, – их не было и нигде поблизости. На том месте, где стояла машина, зияла круглая воронка развороченной черной, опаленной земли, а вокруг воронки в разных местах валялись обугленные части машины, изуродованные трупы детей, а в нескольких шагах от Ули шевелился странный, в красном платке, обрубок, вывалянный в земле. В этом обрубке она признала верхнюю часть туловища воспитательницы детского дома. А нижней ее части с этими резиновыми ботами, надетыми прямо на чулок, не было нигде, – ее вообще уже не было.

Мальчик лет восьми, с натугой пригибая к земле голову, а ручки закинув назад, как будто он собирался прыгнуть, крутился на месте, притопывая ножкой, и визжал.

Не помня себя, Уля кинулась к мальчику, хотела обнять его, но мальчик с визгом затрепыхался в ее руках. Она приподняла его голову и увидела, что лицо у мальчика вздулось волдырем-отеком и вывороченные белые глаза вылезли из орбит. Уля опустилась на землю и зарыдала. Все бежало вокруг, но Уля уже ничего не видела и не слышала. Она почувствовала только, когда Олег Кошевой оказался возле нее. Он что-то говорил и своей большой рукой гладил ее по волосам и, кажется, пытался поднять ее, а она все рыдала, закрыв лицо руками. Звуки пушечной стрельбы и разрывов снарядов, дальний стук пулемета доносились до слуха ее, но все это было ей уже безразлично.

И вдруг она услышала, как Олег своим очень юношеским, звучным, дрогнувшим голосом произнес:

– Немцы…

И это дошло до ее сознания. Она перестала плакать и внезапно выпрямилась. В одно мгновение она узнала стоящих возле нее Олега и всех товарищей своих, отца Виктора, дядю Колю, Марину с ребенком на руках, даже деда, который вез Олега и его родных, – не было только Вани Земнухова и Валько. Все эти люди со странным выражением, напряженно смотрели в одну сторону, и Уля тоже посмотрела в ту сторону. В той стороне не было уже никаких остатков табора, который только что окружал их. Перед ними лежала открытая, залитая солнцем яркая степь под раскаленным небом, в тусклом белом блеске. И в этом белом тусклом блеске воздуха, по яркой степи двигались прямо на них раскрашенные под цвет древесной лягушки зеленые немецкие танки.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39 
Рейтинг@Mail.ru