bannerbannerbanner
Пламя Магдебурга

Алекс Брандт
Пламя Магдебурга

Карта исчезла со стола так же быстро, как и появилась.

– Итак, господа, – произнес наместник, – мы ждем вашего решения. В ваших руках – судьба города и его жителей, судьба истинной германской церкви. Ваша мудрость, ваша решимость и проницательность нужны теперь всем, кто противостоит деспотизму кайзерской власти. Прошу вас, не забывайте об этом.

* * *

По завершении пространной речи Его Высочества, сидящие за столом четверо бургомистров и двадцать членов городского совета сдержанно и с достоинством склонили головы – в знак того, что принимают на себя бремя принятия непростого решения, – и принялись совещаться между собой, записывая что-то на лежащих перед ними листках бумаги. Христиан Вильгельм сидел, подперев рукой подбородок, рассеянно постукивая пальцами по крышке стола. Фон Фалькенберг пригладил коротко подстриженные седые усы.

«Он заставляет их совещаться прямо здесь, на месте, не дает им уйти, чтобы спокойно все обсудить, – подумал про себя Хоффман. – Фон Майер прав – это всего лишь спектакль. Наместник не оставил им выбора».

Несколько минут спустя Мартин Браунс поднялся со своего места и, откашлявшись, торжественно произнес:

– Ваше Высочество, обсудив между собой все то, что было нами сегодня услышано, мы пришли к окончательному решению, которое я, один из четверых бургомистров нашего города, уполномочен сейчас объявить. Это решение не было единогласным, однако большинство из нас высказались за его принятие. Решение таково: Магдебург присоединяется к союзу с королем Швеции. Единственное встречное условие, которые мы выдвигаем и без выполнения которого союз невозможен: шведские солдаты и офицеры, будучи в пределах наших стен, должны подчиняться не только приказам короля, но и приказам городского совета. Во всем остальном мы принимаем те условия, которые были объявлены представителем короля Густава Адольфа, господином фон Фалькенбергом.

Христиан Вильгельм удовлетворенно качнул головой:

– Мы не ожидали от вас иного, господа. Что касается встречного условия, о котором вы упомянули – и которое мы сами находим вполне разумным, – то я уверен, что у господина фон Фалькенберга не найдется никаких возражений на этот счет.

В ответ на вопросительный взгляд принца фон Фалькенберг коротко кивнул.

– Прекрасно, – заключил Христиан Вильгельм. – В таком случае господин Сталманн подготовит все необходимые бумаги, а господин Фалькенберг немедля отправит гонца ко двору Его Величества, чтобы известить его о радостном событии, произошедшем сегодня.

Поправив рукой кружевной воротник, наместник поднялся со своего места:

– Мы благодарим вас всех, господа. Увы, неотложные дела заставляют нас покинуть сегодняшнее собрание. Мы напоминаем вам о необходимости как можно скорее собрать все причитающиеся подати и платежи в городскую казну, а также пополнить запасы продовольствия и пороха. В преддверии грядущей борьбы против кайзерских войск все это будет крайне необходимым для нас. Да хранит нас Господь.

Сделав знак Фалькенбергу и Сталманну следовать за собой, Христиан Вильгельм покинул залу.

Собрание во дворце завершилось.

Глава 4

Когда Хоффман и Хойзингер возвратились в Кленхейм, был уже поздний вечер. Над верхушками деревьев еще виднелась светло-голубая полоса неба – она казалась печальной и бледной, как лицо больного, – но и эта полоса неумолимо таяла в густых шерстяных сумерках. Ночь выдавливала день, прижимала к земле, оттесняла за горизонт, втискивая его туда, словно платье, которое пытаются запихнуть в и без того переполненный и не желающий закрываться сундук.

Таяли и сливались с темнотой очертания крыш, высокий силуэт колокольни, молчаливые кроны деревьев. У берегов ручья медленно натекал туман. Где-то на дальнем дворе залаяла вдруг собака. Уставший, засыпающий город…

Дозорные у южных ворот приветствовали карету, вразнобой крикнув что-то вроде: «Доброго вечера господам советникам», «С возвращением, господин бургомистр» или же просто: «С возвращением». Один из стражников – Ганс Келлер, цеховой подмастерье, – помахал рукой сидящему на козлах Петеру, приглашая его сразу, как только он освободится, приходить к ним и выпить пива. Петер в ответ лишь неопределенно пожал плечами, и карета проехала дальше.

У ратуши остановились. Бургомистр и казначей вышли из кареты и отправились по своим домам, коротко кивнув Петеру на прощание. Возница учтиво поклонился каждому, приложив руку к груди, а потом некоторое время смотрел, как они расходятся в разные стороны.

Часы на ратушной башне пробили шесть раз.

Петер спрыгнул с козел и широко потянулся, чтобы размять затекшую спину. А затем взял лошадь под уздцы и повел ее с площади прочь.

Весной ему исполнилось девятнадцать лет, и он был старшим сыном в семье. Отец его когда-то был плотником и имел неплохой заработок, но потом спился и забросил плотницкое дело, так что Петеру пришлось содержать мать и сестер одному.

Нельзя сказать, что они были нищими. У них был маленький дом с огородом, корова и две козы и свой кусок земли на общинном поле. От лучших времен оставалась еще не слишком заношенная одежда, в которой было не стыдно показываться на людях, а кроме того, посуда, инструменты и все прочие необходимые в хозяйстве вещи. Были у них и сундуки – грубые, без украшений, зато крепкие и вместительные, а также стол, и кровати, и стулья, сделанные руками отца.

Но этого скромного достатка было мало для поддержания жизни семьи – требовалась работа, требовались деньги. В других семействах сын получал от отца мастерскую и знание дела и мог не тревожиться о своем будущем. Но Андреас Штальбе не оставил своему сыну ничего: ремеслу не научил, а мастерскую продал соседу, Вернеру Штайну. И поэтому, чтобы хоть как-то прокормить семью, Петеру приходилось браться за любую работу – копать землю, перетаскивать на мельнице мешки с мукой, рубить дрова и тому подобное. Труд этот был грубым, не требовал ничего, кроме мускульной силы, и потому ценился невысоко. Но беда была не в этом, а в том, что даже такая работа подворачивалась нечасто. А если и подворачивалась, то не всегда доставалась Петеру – люди не хотели связываться с сыном пропойцы. Вот и выходило, что в иные месяцы Петер приносил домой горсть медных монет, а в иные – только крошки в карманах.

Но Петер не сетовал на судьбу. Парень он был выносливый, работы не боялся и ни от чего не отказывался. Надо идти в дождь – шел в дождь, в метель – значит, в метель, в праздник – что ж, значит, и в праздник тоже. Была лишь одна работа, которую он никогда не брал: копать могилы на церковном кладбище. Мертвецы – неважно, кто они были и какой смертью умерли, – вызывали у него дикий, непреодолимый страх. Во время похорон он всегда смотрел вниз, боясь поднять глаза на лежащего в гробу покойника. Даже когда хоронили его собственного отца, юноша ни разу не осмелился взглянуть на него.

Со временем люди стали относиться к Петеру лучше. Работал он хорошо и денег никогда сам не просил – брал столько, сколько дадут. Некоторые этим пользовались и платили ему вполовину меньше того, что стоила работа. Другие, напротив, жалели и иногда добавляли немного сверху: почему бы и не приплатить, если парень старается. Даже цеховые мастера, встретив его на улице, отвечали теперь на его приветствия коротким кивком, а не проходили мимо с равнодушными лицами, как это бывало прежде.

Когда освободилось место городского конюха – прежний конюх, Ганс Брауле, оставил работу из-за того, что магистрат сократил ему жалованье, – Петер сразу пошел к бургомистру. Так его научила мать.

– У господина бургомистра доброе сердце, – сказала она. – Он не откажет и даст тебе место, можешь не сомневаться.

Так и вышло. Петер сделался городским конюхом. Особой выгоды в этом, конечно, не было: платили за работу мало – пять талеров серебром в год. Вдобавок работа отнимала много времени, ведь помимо ухода за лошадьми Петеру следовало еще и возить господ советников, если те по каким-либо делам отправлялись куда-то из Кленхейма. И все же Петер имел теперь постоянный заработок.

Его мать, Мария Штальбе, была счастлива. Она и раньше радовалась каждому медяку, который приносил домой Петер. Но теперь – теперь ее сын сделался работником при Кленхеймском магистрате, которому дают поручения не абы кто, а бургомистр и казначей, первые люди города. «Кто знает, кто знает, – восторженно думала она, – сейчас, когда Петер все время у них на виду, они наконец сумеют оценить его честность и его усердие и со временем наверняка дадут ему работу получше и жалованья прибавят. Петер, конечно, неграмотный и ума не очень большого – ну так в городе и без него умников хватает, а преданного, надежного человека надо еще поискать».

– Попомните мое слово, – говорила она дочерям, – ваш брат еще распрямится в полный рост и встанет повыше других. Господь долго испытывал нас. И бедность, и беспутство вашего отца – все это были испытания, которые Он посылал, чтобы убедиться в нашей добродетели, в нашем упорстве, в чистоте наших сердец. И вот теперь, когда мы столько терпели, Он посылает нам свое благословение. Петер вернет уважение нашему дому. И невеста у него будет из хорошей семьи – я позабочусь об этом. Запомните мои слова, бестолковки, и молитесь, молитесь за своего брата. Молитесь так, как молюсь за него я.

* * *

Покончив с делами в конюшне, Петер устало побрел к дому Хойзингеров. На улице было уже темно, люди сидели по домам, и только сквозь стекла окон на улицу ложились полосы теплого желтого света. Тусклые, еще не засиявшие во всю силу звезды проглядывали сквозь облака. На сторожевой башне у восточных ворот горели факелы. Часового на башне не было видно, но он определенно был там – даже отсюда Петер мог расслышать его хриплый кашель.

«Наверняка это Гюнтер, – рассеянно подумал про себя юноша, – он ведь простудился недавно».

Вечер был теплым, и Петер не спешил. От конюшни до дома казначея было всего несколько минут ходу: мимо церковного кладбища, через Малую площадь, затем пройти по улице, где живут свечные мастера, и повернуть влево. Эта дорога была самой короткой. Но Петер отправился кружным путем. Хотя он был голоден и очень устал, домой ему не хотелось. Что дома? Скудный ужин, тесная комната в мансарде, коптящая сальная свеча, жесткая кровать с полуистлевшей простыней. Мать наверняка накинется с расспросами, да и сестры будут крутиться возле него, изнывая от любопытства – сами-то они никогда не были в Магдебурге. К тому же вечер казался до того уютным и мягким, что он захотел пробыть на улице подольше.

 

Петер шел, засунув руки в карманы, разглядывая темные силуэты домов вокруг. Было тихо. В общинном саду шелестели фруктовые деревья, в лесу монотонно вскрикивала ночная птица. Время от времени до его слуха доносились звуки чужих голосов, смех или кошачье мяуканье, или же неподалеку вдруг хлопала дверь и под чьими-то тяжелыми шагами скрипели ступени.

Он прошел мимо Южных ворот, мимо старого дровяного сарая, который в прежние времена принадлежал одному из цеховых мастеров, а сейчас стоял заброшенным. Прошел мимо дома Фридриха Эшера – его можно было узнать и в темноте по причудливой линии крыши, которая совсем не походила на крыши других кленхеймских домов, – и уже очень скоро оказался на нужной улице.

В доме Хойзингеров горел свет – несколько свечей в маленькой железной люстре, подвешенной к потолку, – и с улицы было хорошо видно, что происходит внутри. Казначей, в бархатном жилете и рубашке с закатанными почти до локтей рукавами, подкладывал поленья в камин. Его жена накрывала на стол.

Ее звали Вера, и Петеру почему-то очень не нравилось это имя. Она была родом из Магдебурга, из семьи резчика, и стала женой казначея всего четыре года назад. В Кленхейме шептались, что дела у ее отца идут неважно, – иначе с какой стати тот стал бы выдавать красавицу дочь за немолодого, не очень состоятельного человека из крохотного городка, само название которого было почти неизвестно.

У Веры Хойзингер были густые темные волосы и скользящий, ни на чем не задерживающийся взгляд. Она редко смеялась и редко появлялась на улице без мужа. С любым человеком, с которым ей приходилось сталкиваться – неважно, какое положение он занимал в городе и как к нему относились другие, – она держалась хоть и отстраненно, но доброжелательно. Даже Гансу Лангеману, которого все в городе презирали за пьянство и лень, Вера улыбалась и приветливо кивала при встрече. Многие считали это проявлением пустого благодушия, беззаботности человека, не знающего жизни. Но Петер был уверен, что это не так. «У нее светлая, незлобивая душа, – рассуждал он про себя, – так чего удивляться, что она добра к людям и не запоминает обид?»

Сквозь освещенный оконный проем Петер увидел, как Хойзингер подошел к жене и, положив ей на плечо руку, что-то зашептал на ухо. Его рыжие усы касались ее белой шеи, а она улыбалась, чуть повернув к нему свое маленькое лицо.

Тяжело вздохнув, Петер отошел от окна.

Когда он постучал в дверь, ему пришлось подождать несколько минут, прежде чем ему наконец открыли. Это был Хойзингер.

– Почему так поздно? – сварливо осведомился он. – Я уже собирался ложиться спать.

– Простите, господин казначей, – стаскивая с головы шапку, пробормотал Петер. – Я…

– Ты все сделал, как приказано? Или опять что-то забыл? Учти, Петер, магистрату не нужны лентяи. Или ты думаешь, что раз тебе платят из городской казны, то и работу проверять не будут? Если так, то ты ошибаешься. Завтра же утром я пойду в конюшню и посмотрю, как ты все сделал. Еще не хватало, чтобы по твоей вине у нас передохли лошади.

Петер стоял, ссутулившись и опустив взгляд. Казначей с недовольным видом протянул вперед свою сухую ладошку:

– А теперь давай сюда ключи и отправляйся спать, – сказал он с неприязнью. – Завтра к полудню придешь в ратушу. Я дам тебе новое поручение.

– Доброй ночи, господин казначей, – почтительно сказал Петер, но Хойзингер уже захлопнул перед ним дверь.

* * *

– Господи, Петер, наконец-то! – выдохнула Мария Штальбе, едва только юноша переступил порог своего дома. – Где же ты был так долго? Я уже отправляла Лени к ратуше и к дому бургомистра, разузнать про тебя. Но твоей сестре никогда не хватало ни ума, ни расторопности – так чего удивляться, что она ничего не узнала, да еще и прошлялась бог знает где полтора часа! Эй, Лени, где ты там? – крикнула она в направлении кухни. – Иди, поздоровайся с братом.

Лени – невысокая худая девушка лет четырнадцати, с некрасивым лицом и испуганными глазами, – подошла к Петеру и обняла его. Следом за ней в дверь выглянула старшая сестра, Агата, и радостно помахала Петеру. Рука ее была измазана сажей – по-видимому, она выгребала золу из печки.

– Вы не оказываете брату должного почтения, – заметила мать, недовольно посмотрев на них. – Разве так его надо встречать? Почему у тебя грязные руки? – обратилась она к Агате. – Неужели нельзя было вымыть их к приходу брата? А ты, Лени, что ты стоишь с таким кислым лицом? Думаешь, Петеру это приятно? Вы всегда должны помнить, что Петер – единственный мужчина в нашей семье и только благодаря его стараниям мы имеем хлеб и крышу над головой. – Она горестно вздохнула: – У вашей матери больные ноги, и мне тяжело ходить, но вам все равно. Будь у вас хотя бы половина ума и трудолюбия, которыми обладает Петер, мы бы не знали забот. Но вы обе слишком глупы и ленивы, чтобы помогать мне, и делаете что-то по дому, только если я прикажу. А ведь я уже немолода, и мне тяжело уследить за всем…

Лени слушала мать молча, опустив глаза. Агата незаметно подмигнула Петеру. Обе они привыкли к подобным упрекам и не особенно переживали из-за них.

Самому Петеру уже не было никакого дела ни до причитаний матери, ни до гримас Агаты. Он устало стянул с себя пыльные башмаки, кинул куртку на стоявший поблизости стул и прошел в комнату. Мать поспешила следом за ним, на ходу отдавая дочерям приказания: прибрать на столе, снять с огня котелок с супом, принести из кухни тарелку и ложку, налить в глиняный кувшин пива. Она суетилась вокруг сына, не отходя от него ни на шаг, и это было тем удивительнее, что ноги у нее и вправду были больные, и в иные дни она часами не вставала с кровати, перекладывая всю работу по дому на дочерей.

Когда Петер принялся за еду, мать села рядом с ним, обняв его обеими руками за плечи.

– Мы долго ждали тебя, не ложились спать, пока ты не вернешься. Как прошла поездка? Хотя нет, не говори сейчас, сначала поешь. Тебе нужно поесть. Я положила в суп кусок сала – помнишь, у нас оставалось немного после Морицева дня? – и еще пару щепоток соли. Поешь, сынок. Я же вижу, как ты устаешь, как мучаешься ради нас…

Она промокнула глаза краем передника, задышала, пытаясь унять подступившие слезы. Петер поднял глаза, коснулся рукой ее щеки:

– Не обращай внимания… Я теперь часто плачу. И когда ты дома, и когда тебя нет… Видишь, мой мальчик, твоя мать сделалась старой… Бог послал мне тяжелую жизнь. Но я ни о чем не жалею, ведь у меня есть ты…

Агата и Лени тихо сидели в углу комнаты, и их не было видно – стоящая на столе свеча не освещала их. Они сидели, боясь напомнить о себе, любуясь братом, глядя на желтое, отекшее лицо матери, по которому побежали прозрачные дорожки слез.

– Господи, – всхлипнула Мария Штальбе, – какое это счастье – иметь доброго, любящего сына… Ты ведь уже настоящий мужчина, Петер. Моя гордость…

Она погладила его по волосам, а потом, спохватившись, взяла его пустую тарелку и подлила в нее горячего супа.

– Ешь, ешь, – бормотала она. – Пока тебя не было, приходил Альфред, сын мастера Фридриха. Сказал, что завтра утром ты должен явиться к ним. Кажется, они хотят пересадить грушевые деревья. Этот Альфред – хороший парень. Говорил со мной почтительно, шапку с головы снял. А уж одет – ни дать ни взять дворянский сын. Серебряные пуговицы на куртке и вышивка… Жаль только, забыла спросить у него, сколько дадут за работу. Ты уж сам узнай у него завтра. И не качай головой – об оплате всегда сговариваются заранее. Не будь застенчивым, Петер, иначе другие станут ездить на твоем горбу.

Петер отодвинул от себя пустую тарелку, сыто рыгнул. Мать поцеловала его в щеку.

– Хороший суп, верно? Ну вот. А теперь – рассказывай, что было в Магдебурге, о чем говорят господа советники.

Юноша пожал плечами:

– Разве у них поймешь? Черт знает…

Мать несильно ударила его по губам:

– Не смей произносить подобных слов, Петер, сколько раз тебе повторять?! Не призывай на наши головы бед.

– Простите, матушка. Они толковали что-то о войне, о возвращении Его Высочества, о каких-то долгах. Я почти ничего не мог разобрать. Помню только, что господин Хойзингер снова ругал нашу семью. Скажите, матушка, почему он не любит нас?

Мария нахмурилась:

– Он никого не любит. Такой человек. Видно, за это и наказывает его Господь. Детей ему не дал и жену его – ту, первую, – забрал двадцати семи лет от роду… Хотя знаешь, по правде сказать, Кленхейму от него все-таки польза. Сварливый, но честный. Что же еще нужно от казначея? Сам крейцера в карман не положит и другим не даст. Кабы не он, цеховые давно захватили бы здесь все, прибрали к рукам. А он не позволяет, заставляет их платить. Скажу тебе больше: бургомистр наш, господин Хоффман, хоть и добрый человек, но слишком уж мягкий. На многое смотрит сквозь пальцы. Казначей против него посильнее будет.

Петер слушал ее внимательно.

– Но ты, сынок, об этом не думай пока, – продолжала мать. – Держись бургомистра, а Хойзингеру не попадайся лишний раз на глаза. И скажи мне еще: в Магдебурге заходил в церковь? Молился о благополучии нашей семьи?

– Конечно, матушка. Прочел все по памяти, как вы меня учили.

– Хорошо. Никогда не забывай об этом. Магдебург – святой город. Молитва, произнесенная там, стоит десяти молитв, произнесенных в любом другом месте. Мы бедны, Петер, и не можем жертвовать церкви. Но Богу угодны не деньги, а благочестие. Будь же благочестив, Петер. Будь добрым христианином.

С этими словами она поцеловала сына в лоб, перекрестила и прижала к своей отвисшей груди.

* * *

В Кленхейме наступила ночь. Въездные ворота были заперты, по улицам прохаживалась с факелами стража, во дворах спустили с цепи собак. Гасли теплые окна, засыпали дома, и только луна треснутым серебряным зеркалом проглядывала среди облаков.

День, начавшийся на улицах Магдебурга, наконец завершился – исчез, проскользнул между черными колоннами сосен, растаял в сентябрьской темноте.

Лег на пуховую перину Карл Хоффман – закряхтел, поморщился, вспоминая мучившую его дорогу. Обнял молодую жену Стефан Хойзингер. Поднялся в тесную, заваленную хламом мансарду Петер Штальбе.

Вся земля погрузилась в тяжелый сон, и ничего не осталось вокруг, только черная бездна неба и холодный, безразличный ко всему свет фальшивой луны.

* * *

Прошло несколько дней. Жизнь в Кленхейме шла своим чередом. Уже были посеяны на зиму ячмень и пшеница, собраны с грядок овощи, заготовлены дрова и сено, утеплены стойла для скота, сделаны запасы меда и воска. В домах затыкали паклей трещины в стенах, прочищали печные трубы, доставали из сундуков теплую одежду. В городском амбаре по приказу бургомистра перестлали крышу и заколотили досками прохудившийся участок стены. Казначею скрепя сердце пришлось выдать из казны полтора талера на оплату работы.

Везде, где придется, старались купить впрок продовольствие – отправлялись на телегах в Гервиш и Рамельгау, привозили оттуда солонину, бобы и сушеную рыбу. В Магдебурге покупали соль, пряности, сыр и зерно.

В домах побогаче закалывали свиней, нагулявших жира за лето. Свиное мясо коптили и подвешивали к стропилам, чтобы не попортили мыши; кровь сцеживали в котел, а затем, добавив немного ячменя, делали начинку для колбас; сало срезали с костей и укладывали в бочки. Свиная щетина, кожа, копыта – все шло в дело.

Работа в свечных мастерских не останавливалась – в расчете на то, что в следующем году торговля со столицей наладится и за изготовленные свечи удастся выручить хоть какие-то деньги. Подмастерья нагревали воду в котлах, отчищали и раскладывали металлические формы, скручивали фитили и размягчали воск для заготовок. Вслед за этим наступала очередь мастеров. На небольших весах они отмеряли порции красителя и поваренной соли, которая дает пламени желтизну, и смешивали их с воском. Затем, облепив еще теплой восковой массой фитиль, придавали свечам форму и выкладывали их остывать. Готовые свечи раскладывали по деревянным ящикам, проложенным соломой.

Наступил октябрь. Дни становились все короче, и пронзительно-голубое небо стекленело от холода. Повсюду был разлит запах опавших листьев. Воздух сделался хрупким, прозрачным, и любые звуки – крик улетающих птиц, стук топоров в глубине леса или хлопанье оконных ставен – разносились далеко вокруг. Общинное поле и сад опустели, над печными трубами потянулись вверх тонкие струйки белого дыма.

 

По ночам в лесу протяжно выли волки – в последнее время их вообще много расплодилось в окрестных лесах. Осмелев, они вплотную подходили к домам на окраине города и даже загрызли одну из сторожевых собак. Сладить с хитрыми зверями оказалось не так-то просто. Они не попадались в капканы, а днем уходили в глубь леса, где охотникам было тяжело отыскать их. И все же в один из дней молодому Конраду Месснеру, по прозвищу Чеснок, улыбнулась удача. На пару с Вильгельмом Крёнером он выследил и подстрелил волка – крупного, матерого зверя, чья шерсть была почти черной. Отрезанную волчью голову Чеснок насадил на палку и выставил у крыльца своего дома, до тех пор, пока Герхард Вёрль, квартальный смотритель, не распорядился убрать ее оттуда.

И все же осень тысяча шестьсот тридцатого года выдалась в Кленхейме вполне благополучной. Дождей почти не было, и дороги оставались проезжими. Не было ни пожаров, ни несчастных случаев – вроде того, что произошел в прошлом году, когда кровельщик Райнер упал с крыши собственного дома и сломал себе шею. Никто из горожан не умер, и ни с кем не случилось тяжелых болезней. Мародеры, нищие, армейские фуражиры, погорельцы, сумасшедшие проповедники, беглые солдаты, разбойный люд – словом, все те, кого часто можно было встретить в те времена на дорогах Германии, – обходили город стороной. И жителям Кленхейма оставалось лишь благодарить Господа за это.

Все было спокойно, если не считать нескольких мелких происшествий, которые, так или иначе, случаются в жизни любого поселения.

Эльза Келлер – все считали ее вдовой, поскольку ее муж пять лет назад записался в солдаты и с тех пор от него не было никаких вестей, – неудачно поскользнулась, когда шла из лесу с вязанкой хвороста, и вывихнула себе руку.

Катарина Эшер, дочь мастера Фридриха, случайно опрокинула форму с растопленным воском в мастерской отца. В наказание Фридрих вывел ее на улицу, где несколько минут прилюдно таскал за волосы, а после на неделю запретил выходить из дому.

Дети Ганса Лангемана, наемного батрака, горлопана и горького пьяницы, залезли в огород семейства Штальбе и украли несколько кочанов капусты. Мария Штальбе нажаловалась бургомистру, и тот наложил на семейство Лангемана полагающийся в таких случаях штраф, одна половина которого зачислялась в городскую казну, а вторая шла на возмещение причиненного ущерба. Детям ничего не сделали – что с них возьмешь? Карл Хоффман только вызвал в ратушу жену Ганса, Терезу, и велел впредь лучше присматривать за ними. Женщина лишь расплакалась в ответ.

Вскоре после этого случилась еще одна неприятность, которая некоторым образом затрагивала самого бургомистра. Маркус Эрлих и Отто Райнер, сын покойного кровельщика, подрались прямо посреди ратушной площади, причем Эрлих едва не убил своего соперника. По слухам, причиной драки была Грета Хоффман – дочь бургомистра, за которой ухаживали оба.

Когда Якоб Эрлих, старшина кленхеймского цеха свечников, узнал о случившемся, то не выказал ни гнева, ни недовольства. Вечером, вернувшись домой из ратуши, он заглянул в мастерскую. Маркус был там – склонился над рабочим столом, ящик с заготовками – рядом. Некоторое время отец молча смотрел на его работу, а затем негромко произнес:

– Сколько сегодня?

Юноша повернул голову – он не слышал, как вошел отец, – и, несколько смутившись, ответил:

– Две.

– Стало быть, это третья, – сказал Эрлих, показывая глазами на заготовку, лежащую на столе.

– Эту я закончу.

– Не трать зря времени. Она никуда не годится.

Между бровями Маркуса пролегла упрямая складка.

– Я все делаю, как ты показывал. Должно выйти.

Отец взял у него заготовку и провел по ней пальцем.

– Видишь – вот здесь? Линия глубокая и неровная. Когда начнешь ее править, все раскрошится. – Он покрутил заготовку в руках. – Я тебе говорил – не стоит делать фигуры, пока не научишься обращаться с резцом. Ты слишком сильно давишь на него. А ведь это воск, не дерево – линии должны быть плавными, мягкими. Иначе вместо Девы Марии у тебя все время будут выходить уродцы, годные только на переплавку.

– Дай еще немного времени, все выйдет как надо.

Эрлих покачал головой:

– Времени ушло достаточно. Хватит. Ты и так за месяц испортил чуть не полсотни заготовок. И за сегодня три.

– Но отец…

– Я сказал – хватит, – повторил Эрлих. – С завтрашнего дня будешь заниматься, чем прежде. Готовь воск, помогай делать свечи и следи, чтобы все было на своих местах. Фигуры – развлечение, много на них не заработаешь.

Он сжал кулак, и незаконченная фигурка переломилась надвое в его руке. Маркус смахнул со стола восковые крошки и, не глядя на отца, произнес:

– Ганс делает фигуры.

– Какой Ганс? – переспросил старшина. – Келлер? Что ж, делает – потому что умеет. Я делаю, потому что умею. А ты пока только портишь материал. Учись делать свечи – они кормят наш город. Все остальное выкинь из головы.

– Не научусь делать фигуры – не смогу стать мастером, – упрямо сказал Маркус.

Якоб Эрлих нахмурился:

– Рано об этом думать. Точно ребенок, право слово. Тот еще пачкает пеленки, но на улице уже норовит бежать впереди отца с матерью. Запомни: мастером ты станешь в лучшем случае лет через пять. И то, если к тому времени умрет кто-то из наших. А пока – смотри, запоминай, делай все, как я говорю. Только так выучишься. Ты понял?

– Да, отец.

– И вот еще, – после некоторой паузы продолжил старшина. – Что у тебя с дочерью бургомистра?

– Ничего.

Эрлих молча смотрел на сына.

– Я вижу ее только во время воскресной проповеди, – нехотя сказал Маркус. – Иногда мы разговариваем, когда идем по дороге из церкви.

– Стало быть, – заключил старшина, – решил притереться к ней. Не спросив меня.

– Отец, я…

Якоб ударил крепкой ладонью по столу:

– Умолкни!! Не смей перебивать. Она – дочь бургомистра, и ты должен понимать, что это такое. С ее отцом я каждый день вижусь в ратуше, он доверяет мне. Возможно, через несколько лет я смогу занять его место. Все это обязывает тебя – именно тебя, раз эта дурочка Грета ни о чем не думает, – соблюдать приличия. Ты говоришь, вы просто ходите вместе из церкви? Не будь болваном. А драка, которую ты затеял вчера с сыном кровельщика?! Да что драка – одного кивка вполне достаточно, чтобы распустить сплетню. И их уже распускают, Маркус. В лицо мне, конечно, не посмеют сказать ничего такого, но я слышу, как шепчутся за моей спиной. Больше всех наверняка усердствует этот гнилой бурдюк Траубе. Чертова порода… Бургомистр пока молчит, но я знаю – обсуждать подобного рода вещи не в его правилах.

– Поверь, между нами нет ничего дурного, – попытался вставить слово Маркус. – Грета – богобоязненная девушка. Я никогда не повел бы себя с ней… неподобающим образом.

Якоб пододвинул себе табурет, устало опустился на него.

– Знаешь Эрику Витштум? В девичестве она звалась Юминген. Тоже была богобоязненной. Каждый день ходила в церковь, ни на одного мужчину не поднимала глаз. А потом – раз, два и понесла от учителя, Альфреда Витштума. Когда ее мать узнала об этом, то вытащила Эрику во двор и отхлестала ремнем до полусмерти, на глазах у всех. Удивляюсь, как всю завязь из нее не выбила… Учитель, правда, через некоторое время все же женился на Эрике – небольшого ума был человек… Однако речь не о нем. Грета – не просто смазливая девушка, которой позволительно строить глазки на церковной скамье. Она – особой породы. Это с девками вроде Эммы Грасс можно не церемониться. Гуляй с ней у всех на виду, хлопай по заднице, как кобылу, никому нет никакого дела до этого. Позволяет себя тискать – сама виновата, позор только ей и ее родне. Но бургомистерская дочка – совсем другое. Вы оба – и ты, и она – принадлежите к первым семьям Кленхейма. Именно поэтому любая оплошность, которая легко сошла бы с рук в ином случае, может обойтись очень дорого. Позор ляжет не только на семью бургомистра, но и на нашу семью тоже. И тогда все, чего я стою, все то уважение, которым пользуется имя Эрлихов, – все это будет выброшено в нужник.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29 
Рейтинг@Mail.ru