– Опять вы шушукаетесь, дружки! Помогай Аллах!
Мы отстраняемся друг от друга. По щеке матери катится слеза. Она одновременно и смеется, и вытирает слезы. Отец одобрительно кивает, спрашивая:
– И ты, похоже, на фронт махнул рукой, а?
Али надул губы:
– Что такое Вы говорите, хадж-ага? Я приехал, чтобы вот этого негодяя с собой забрать.
Отец смеется и, взяв Али за руку, ведет его в комнату. Тот хочет еще что-то сказать, но отец, взяв его за плечи, вталкивает в дом.
– Заходи, Али-ага, абгушт[6] остывает.
Али, чуть покачиваясь, входит в дом, снимает обувь. Мустафа сидит в углу и, закатав штанину, дует на свою ногу. Мы все садимся к столу – отец усаживает Али рядом с собой. Пододвигает ему свою тарелку:
– Давай, богатырь! Приступай!
Он кидает накрошенную лепешку в тарелку Али. Затем пододвигает кастрюлю и добавляет:
– Йалла, кроши, знай, хлеб. Не надо тут церемониться, ты ведь фронтовик.
Отец берет пестик и начинает трудиться над кастрюлей. Али не заставляет себя упрашивать. Он одновременно ест, посмеивается и рассуждает. Ройя завороженно следит за каждым его жестом. А отец, помогая движениям пестика, привстает, затем налегает всем телом.
– Ну что, Насер учится, слава Аллаху! – говорит Али. – Завтра отечеству понадобятся доктора, понадобятся инженеры, понадобятся грамотные специалисты. К войне жизнь не сводится! Кто-то должен идти на фронт, а кто-то должен и учиться! Тысячу раз слава Аллаху, что нынче повсюду образовались фронты! Школа стала фронтом, магазин фронтом, переулок фронтом, уж я и не знаю, что еще остается, что не стало фронтом. Уроки учить – это ведь как в окопе – а что ты хочешь? Насер наш фронтовое ружье переменил на боевое перо! Чего же лучше? У тех, которые на фронте становятся шахидами, кровь красная, а у Насера-аги теперь кровь синяя будет!
Он новый кусок отправляет в рот и спрашивает меня:
– Так я говорю? У канцелярских крыс кровь синяя, разве нет?
Я ничего не отвечаю. Али слегка грозит мне пальцем и продолжает, всё так же обращаясь к отцу:
– Хадж-ага! Я говорю: в гробу я видал этот фронт! Когда прямо здесь ты можешь в окопе биться, надо ума лишиться, чтобы ехать за тем же самым на другой конец страны! Да там еще и окоп-то – под автоматным и артиллерийским огнем. Аллах свидетель: стране нужны доктора, нужны инженеры, нужны писатели. А кровь пролить – это нехитрое дело, любой работяга может кровь пролить…
Отец смеется. Его лоб покрылся потом. Ройя так уставилась на Али, что ее глаза, кажется, вот-вот выпрыгнут из глазниц. Отец ставит перед Али кастрюлю с мясной толченкой. Тот достает большой кусок мяса и отправляет его в рот, из-за этого он временно умолкает, и я говорю:
– Удивительно: на секунду замолчал!
Мама наливает в стаканы чай. Самовар пыхтит так, словно вот-вот пустится в пляс.
– Посмотри, хадж-ага! – продолжает Али. – Я сотню раз говорил: если бы имам Хусейн учился и стал врачом, насколько бы дела его лучше пошли! Семь лет отучился бы на медицинском факультете Дамаска, потом вернулся бы в Куфу – народу лекарства выписывать! Чего лучше? Сидел бы в кабинете и каждому посетителю проповедовал об исламе. Плохо разве? То-то бы дела двинулись! И никаких бы потом споров и боев…
Он вскользь посматривает на меня. Мать ставит перед каждым из нас по стакану с чаем. Мустафа собирает тарелки и относит в кухню. Али только открыл рот, собираясь еще что-то сказать, но я схватил солонку и кинул в него. Он выставил щитком обе руки и громко захохотал.
– Ты болтаешь без умолку. Слова не вставить, – говорю я. – Дай хоть другим рот открыть.
Он еще пуще хохочет. Я гневно смотрю на него, а он потирает нос пальцем и произносит:
– Ладно-ладно, пока потерпим. Я с тобой позже расквитаюсь. А то он тут развоевался, а на фронт идти не хочет, так?
Я наклоняюсь к нему и говорю:
– Будь проклят тот, кто ранил тебя в руку! Неужели он не мог найти получше место? Надо было – клянусь праведным Аббасом – в язык тебе попасть. Насколько же тише стало бы в мире!
Мать поднимает брови:
– Не приведи Господь! Сынок, помолчал бы ты.
Али показывает мне язык. Он издевается надо мной в свое удовольствие. Отец, откинувшись к стене и улыбаясь, спрашивает:
– Ну хорошо, Али-ага! Так какие новости на фронте?
Али чуть отодвигается от стола и берет стакан с чаем. Мустафа переключает канал телевизора, и мы слышим слова известной песни:
…И вот приходят в упоенье битвы,
Вот поднимают кубками вино…
На экране движутся солдаты с красными и зелеными знаменами в руках. Поднимают руки перед телекамерами в знак победы. Али рассказывает о фронте – впечатления, мысли… Говорит о готовности к боям. Отец, прервав его, высказывает свое мнение. Ройя придвинулась к отцу. А по телевизору запели еще громче:
И вот им машут знойные красотки,
Как розы, щеки на лице горят…
Отец поворачивается к экрану. Бегут солдаты с флагами в руках. Народ расступается, пропуская их. Али говорит:
– Все ребята передают привет. Я приехал за тобой. Наступление скоро начнется, мне еле-еле удалось получить внеочередной отпуск. Но я должен был тебя увезти. Все наши ребята в первом взводе, Мехди – командир взвода, Масуд – его зам.
– А кто теперь командир роты? – спрашиваю я.
– Хусейн.
– Да ну? – я удивлен. – Разве он боеспособен?
– Еще как, дорогой мой! Приди и посмотри, как он нас гоняет по утрам. Кровавыми слезами плачем: марш-броски, бег – чего только нет!
Мы оба смеемся. Я вспоминаю рану, которую видел у Хусейна. От мочки уха к подбородку тянулся свежий красный шрам. Отец закуривает сигарету, и Али смотрит на него с изумлением. Не выпуская сигареты из губ, отец командует:
– Женщина, чаю подай! У Али-аги в горле пересохло!
– Поменьше бы ему тараторить, – говорю я. – Тарахтит, черт побери, как трактор, ни на минуту не остановится!
Мы все смеемся, и сигарета пляшет в губах отца. Али спрашивает:
– Хадж-ага, ты по новой паровоз запустил? Разве ты не бросил?
Ройю в этот момент словно молнией ударило. Вскочив, она свой маленький пальчик подносит к губкам и говорит:
– Тсс! Предупреждаю: попадет сильно!
Мы все улыбаемся. Отец перекидывает сигарету из одного угла рта в другой и прижимает Ройю к груди. Али ничего не понимает, и я говорю ему:
– Не бери в голову, друг, то внутреннее дело! О праздничном фейерверке шла речь!
Мы так смеемся, что слова песни по телевизору едва слышны:
Из «да» и «нет» от века мир был создан,
«Нет» проиграло – победило «да»!
Али поднимается, чтобы распрощаться с нами. Отец, сильно пыхнув сигаретой в последний раз, тушит ее в пепельнице. Али спрашивает меня:
– Так ты едешь или открываешь в Куфе врачебный кабинет?
Я смеюсь и спрашиваю:
– А когда ты едешь?
– Что значит «едешь»? – Он смотрит на меня в упор. – «Едем» надо говорить. Я за тобой прибыл.
Он добавляет, понизив голос:
– Буквально вот-вот начнется. Отпуска отменены, Хусейн глотку сорвал, выпрашивая мне отпуск, внеочередной и всего на два дня.
Я отвечаю:
– Завтра утром пойду выправлять документы. В любом случае до полудня получу направление на фронт.
Али по-военному щелкает каблуками, и все встают. Али говорит отцу:
– Хадж-ага! Мы больше не увидимся.
На щеках отца обозначились складки, и словно тяжелый груз лег ему на плечи. Потирая руки, он спрашивает:
– Так когда едете?
Али смотрит на меня. Я опускаю голову, и он говорит:
– Завтра.
Они с отцом обнимаются, и Али целует отца в плечи. Отец, взволнованный, сжимает локти Али:
– Пусть Аллах сопровождает тебя, иншалла, отбудешь и вернешься удачно. Береги моего Насера.
Мы все провожаем Али до двери. На улице холод, и я сильно дрожу. Бегом возвращаюсь в комнату. Отца не стал дожидаться. Мне не по себе. Ухожу в свою комнату, и вскоре туда входит мать, неся под мышкой матрас. На миг мне кажется, что она несет труп: свисающие углы матраса – как руки и ноги мертвеца. Не нагибаясь, она бросает матрас на пол – словно поясница ее перестала гнуться. С глухим стуком «труп» падает. Я вздрагиваю, а мать смотрит мне в глаза. Я заставляю себя успокоиться и ложусь на этот матрас. Мать спрашивает:
– Лампу погасить или почитаешь?
– Гаси, – отвечаю я. – Да не оскудеет рука твоя.
Я накрываюсь с головой одеялом и погружаюсь во фронтовые воспоминания. Ни на миг не затихает в ушах лязг танковых гусениц. Я на поле боя.
Что-то громко падает на пол, и я разом просыпаюсь. В комнате холодно. Слышу, как мать спрашивает:
– Что это было?
– А зачем на дороге поставила? – отвечает отец.
Я натягиваю на себя одеяло. Еще темно, но, пока отец уйдет на работу, он всех разбудит. Мы к этому привыкли. Он ходит из комнаты в комнату и бормочет:
– Брюк моих не видала? Шайтан бы побрал…
– Под вешалку упали, вон там, под рубашкой.
– …Аллах Всевышний, где же носки-то?
– Около ниши, вон там, рядом с зеркалом.
– Зачем пальто мое сюда кинула? Вот ведь! Накрой девочку одеялом. Простудится же.
Он садится и пьет чай, я слышу из своей комнаты, как он прихлебывает. Сажусь в постели, обхватив колени руками. Отец входит в комнату. Ведет рукой по стене и щелкает выключателем. Я встаю.
– Салам!
– Сегодня уезжаешь, нет?
– Да, папа.
Пальто отца застегнуто доверху, и шея замотана черно-белым шарфом. Он сутулится, словно шея и голова тянут его вперед. Обнимает меня, и его колючая грубая борода тычется мне в лицо.
– Не забывай писать, мама твоя больная. По телефону звони, не трави ей душу. Друзья в увольнение поедут – с ними писульку передай.
Его голос дрожит. И сам он дрожит, несмотря на то, что одет для улицы. Он хватает мою руку и что-то сует в нее. Я хочу оттолкнуть его руку, но он говорит:
– Тебе понадобится, там нужно будет что-то купить.
И он, поцеловав, оставляет меня, гасит свет в комнате. Уходит, но, пока не наденет ботинки, дверь не закроет… Так бывает каждый день, и холод вливается в комнату. Я дрожу. Наконец дверь закрывается, и я смотрю на него через окно. Посреди двора он сильно сморкается и, как бы неуверенно покачнувшись, тянется к стволу голого дерева, вытирает руку о ствол. Но не останавливается, уходит. И даже когда он на улице, я еще слышу звук его шаркающих шагов.
Получив направление на фронт, я успокаиваюсь. Решаю идти домой пешком. Мне кажется, воздух сегодня пахнет уже иначе. Дует прохладный ветерок. А мороза прошедших дней нет и в помине. Небо – голубое, прозрачное, чистое. Я уже словно бы и не в городе, а на войне. С этого фронта ушел на тот фронт. Мечты мои летят высоко…
– Э, осел, ты о чем задумался?
Я прихожу в себя. Я на проезжей части, и позади меня машина остановилась и сигналит, не переставая. Водитель высунулся из окна и с яростью глядит мне в глаза.
– Что он застыл, как труп, оттащи его!
Кто-то берет меня за руку и тащит с дороги.
Водитель яростно газует и уносится прочь. Я медленно иду дальше по краю дороги. По канаве вдоль улицы течет грязная вода, и канава до половины забита грязью.
– Эй, ты где витаешь?
Я останавливаюсь и чувствую, что готов взорваться. Я его сейчас своими руками задушу – кто бы он ни был. Оборачиваясь, говорю:
– Паренек, мать твою, ты…
Это Али – он хохочет. Я бросаюсь к нему – кулаком собираюсь ему дать по физиономии.
– О Аллах, теперь, значит, я у тебя «пареньком» стал?
Я обнимаю Али и рассказываю о том, что было только что.
– Пойдем-ка выпьем прохладительного, – говорит он.
– В такой холод?
Вместо ответа он хватает меня за руку и тащит к тележке, с которой продают дымящуюся вареную свеклу.
Звоню в звонок. Мать открывает дверь, Ройя здесь же, держится за ее чадру. Али внутрь не входит, говорит:
– Мне нужно идти, моя старушка уже извелась, что я опаздываю. Будь готов, в четыре часа я за тобой зайду.
Ройя кивает ему и, кокетливо произнося слова, спрашивает:
– В четыре часа куда моего братика заберешь?
Али отвечает, подражая ее выговору:
– Заберу его на фронт, ненаглядного твоего! Я уже сто таких, как он, под воду утащил. И-и-и… В четыре часа куда моего братика заберешь!
Со смехом я толкаю его в бок, выпихиваю на улицу. Возвращаюсь в дом. Мать уже ушла, а Ройя возвращается со мной. Обняв ее, вхожу в дом. Мать накрывает на стол, и я сажусь к столу. Мустафа выходит из комнаты, здоровается и садится рядом со мной. Мать бранит его:
– Чуть подальше не можешь отсесть – чего прилип к нему?
Мать ест совсем немного: я вижу, как ей не по себе. Потом она идет к комоду и вываливает мои вещи. Кладет на пол мой рюкзак и начинает укладывать его. Ройя подходит к ней и сидит рядом так смирно, будто держит в руках кружку, полную воды. Мать порой смахивает слезу углом платка. Мустафа убрал посуду со стола и опять взялся за уроки. Я прислоняюсь к стене, потом ложусь. Мать садится так, чтобы всё время меня видеть. А я не могу выдержать ее взгляда. В нем целый мир мольбы и бесконечность надежды. Я притворяюсь, что сплю. Мать подходит ко мне и приносит мой рюкзак. Мустафа спрашивает:
– Мама! А когда братец вернется?
– Тише ты! Не буди. Месяца через два-три.
– Мама! А как становятся шахидами?
В комнате тишина. За окном туда-сюда летают озябшие воробьи и чирикают. Мать говорит:
– Сходи-ка с сестрой своей, возьмите денег из моей сумки и купите что-нибудь братцу в дорогу!
– Что? Что же купить? – спрашивает Мустафа.
– Откуда мне знать! – сердито отвечает мать. – Печенья, например.
Слышу стук закрывшейся двери. Больше никаких шумов. Даже мать не шевелится. Я поворачиваюсь лицом к стене. Мать набрасывает на меня одеяло.
Я встаю. Ройя бросается мне на шею:
– Проснулся, братец?
Я складываю одеяло и сажаю Ройю к себе на колено.
– Братец! Угадай, что мы тебе купили?
Мать наливает мне чаю.
– Я заснул, мама! – говорю я. – А разве мне что-то купили?
Ройя отвечает мне кивком.
– Ты скажи, какой оно формы, – предлагаю ей, – и я угадаю.
Мать встает, переносит мой рюкзак к дверям и возвращается. Оправляя платье, садится возле самовара. Ее поведение кажется мне странным. Словно она сама не знает, что делать. Говорит:
– Я тебе всё сложила.
А сама не смотрит на меня, занялась фитилем самовара. Потом говорит Мустафе:
– Подай-ка чай своему брату!
Мустафа и не думает ворчать. Берет стакан и приносит его мне. А мать плачет и хочет скрыть это от меня. Ройя приближает ко мне лицо, чтобы я обратил на нее внимание. Показывая ручками, объясняет:
– Вот так будет две пяди, а вот так – одна пядь, чуть-чуть поменьше.
– А вкус какой? – спрашиваю я.
– У-у! – она облизывается. – Такая вкусная, что и слов нет!
Я с притворным изумлением распахиваю глаза:
– Жвачка?
Она заходится смехом. Крутя головой и жестикулируя, внушает мне:
– Да посмотри же… Разве жвачка вот таких размеров бывает?
Она выскальзывает из моих рук и бежит к рюкзаку, но мать останавливает ее:
– Стой, я сама достану, иначе ты всё тут перевернешь.
Ройя протестует:
– Я сама ему достану. Я же сбоку положила.
Мать открывает рюкзак и дает ей в руки пачку печенья. Ройя подлетает ко мне и подносит печенье к моим глазам:
– Смотри!
Я переодеваюсь в форму цвета хаки. Мустафа говорит:
– Братец, не забудешь мне привезти осколки?
– Я ведь привозил тебе уже. Куда ты их дел?
– Ребята все расхватали. И один учителю отдал.
Мать места себе не находит. Суетится тут и там.
Положила на поднос и двигает на нем зеркало, Коран, чашку с рисом, кружку, полную воды, стебелек цветка, вырванный из горшка. Я встаю, и она плачет. Поднимает поднос возле дверей. Нагнув голову, я прохожу под ним, а Ройя и Мустафа смотрят во все глаза. Поворачиваюсь и еще раз прохожу под подносом. Ройя стоит, вытянувшись в струнку, и вдруг начинает реветь. Я целую ее, а Мустафа смотрит исподлобья. И мне тоже спазмы сжимают горло. Мать ставит поднос на пол и бежит в комнату. Мы выходим во двор, и мать тоже спешит к нам, надев чадру. Я вскидываю рюкзак за спину, гляжу на Ройю, которая уткнула лицо в стену и рыдает. Сажусь перед ней на корточки, кладу ей руки на плечи, обнимаю ее. Она закрыла ручками лицо и плачет. Целую ее. Она трет глазки кулачками. Поднимаю ее и несу с собой к двери. Потом ставлю сестру на землю и обнимаю мать. Мать повторяет:
– Письма… Письма не забывай – пожалей нас. Мать твою пожалей, этих детей пожалей, не убивай меня! Не забывай писать!
Я выхожу из дома. За спиной у меня плач, рев и слезы. Шагаю вперед, а идти так тяжело, будто глину ногами месишь. Ноги тяжелые, словно свинец на них повешен. Но я ухожу и не оборачиваюсь. Спазм сжимает мне горло, душит меня.
Ройя зовет меня, тогда я поворачиваюсь. Мать выплескивает вслед мне воду из кружки. Ройя бежит ко мне, и я сажусь перед ней на корточки. Она обнимает меня за шею и целует в обе щеки:
– Братец скоро вернется!
– Скоро-скоро вернусь.
Я вытираю ей лицо и встаю на ноги. И больше уже не оборачиваюсь. Я знаю, что, пока меня можно видеть, они будут смотреть мне вслед, а потом вернутся в дом. Дом стал безмолвным кладбищем, и до вечера в нем не раздастся ни звука.
Ход поезда замедляется. По обеим сторонам назад проплывают дома. Сначала одиночные, а чем дальше, тем их всё больше: сгрудились кучами, совсем убогие. Словно нищие, собравшиеся из разных мест: хмурые, забитые, в заплатках.
Из переулков выскакивают мальчишки и бегут к рельсам, но поезд оставляет их позади. Из следующих улочек также выбегает ребятня, у некоторых камни в руках. Замахиваются на нас камнями и что-то кричат; наверное, швыряют в поезд камни и ругательства одновременно.
Дальше я вижу корявое дерево, склонившееся к земле. Под ним стоит девочка. Ее длинные волосы треплет ветер, а одета она в красное платье в цветочек. Взглядом пожирает окна вагонов. Поднимает руку, но сама же и останавливает этот жест. Секунду колеблется, а потом всё же машет нам. Мы проезжаем мимо, и я вытягиваю шею, чтобы видеть ее. Она уже далеко, но машет всем вагонам.
– Идем?
Али поднимается с места. Берет свой рюкзак с полки наверху, кидает мне мой рюкзак и рычит:
– Шевелись давай, сколько можно дрыхнуть?
Я встаю на ноги. На всем моем теле – ощущение сальности. Ищу ботинки на полу купе, потом выдавливаю из себя:
– Идем!
Али выходит из купе, я за ним. В коридоре стоят люди с рюкзаками в руках. Образовалась очередь, и мы стоим в ней, ждем, пока поезд остановится и откроются двери. Али оборачивается ко мне:
– Это Андимашк. В городе надо ребятам купить чего-нибудь.
Я не отвечаю. Он отворачивается и смотрит в окно. Впереди него стоит солдат с сигаретой в зубах. Вертит головой туда-сюда и всё время дымит. Я кашляю. Али смотрит на меня и говорит:
– Хорошо, когда люди думают о других людях.
Голос его тонет в скрежете тормозов – резком и долгом. Поезд с толчком останавливается. Толпа давится к выходу. Двери открывают, и мы все прыгаем вниз.
Поток цвета хаки несет нас к выходу из вокзала. Я отдаюсь на волю толпы, и она поднимает меня и выбрасывает из дверей вокзала. Первое, что я вижу снаружи, – это большая площадь, вся заполненная народом, солдатами и гражданскими, стоящими в очереди к билетным кассам. А сбоку площади цепочкой – автобусы, замазанные глиной.
– «Хамзе-21»… Дивизия «Хамзе-21» – погрузка! Эйн-Хош, дивизия «Хамзе-21» – грузимся!
Мы проходим мимо. Несколько солдат лезут вперед других, чтобы загрузиться в автобус. Мы сворачиваем к тротуару, и Али начинает шагать нетвердо и говорить жалобным, как бы детским голосом:
– Братец дорогой! Гляди, ребята там в пустыне, пить-есть нечего, ай-ай как жалко! Все ждут, пока ты приедешь. Разве ты им сладенького не купишь?!
Я наклоняю голову и искоса гляжу на него. Он останавливается и делает лицо, не допускающее возражений. По виду его я понимаю, что он хочет, чтобы я купил сладкого. Я говорю:
– Если это обязательно, я куплю.
И шагаю дальше. Он нагоняет меня и идет плечом к плечу, и говорит:
– Нет-нет, принудиловки нет. Я говорю: несчастным добровольцам, ребятам из взвода, тем, которые бросили дом и добро и пошли на войну в эти края, для них купи сладкого. Я неверно говорю? Аморально говорю? Спаси Аллах, не знаю: решать тебе. Хочешь, купи, хочешь, нет… Но праведному Аббасу я скажу, когда будем проходить по мосту Сират[7], я ему крикну: тому неверному я говорил, но он не внял! Так что думай сам!
Он на миг останавливается и смотрит мне в глаза, чтобы оценить эффект своих слов. И с лица моего взгляд его скользит к небу, и он продолжает:
– Да стану я твоей жертвой, о имам нашего времени! Сколько несчастных в твоей стране! Причем среди солдат, это же стыд и срам! Крови им не жалко, а денег жалко. Он – из тех людей, что бросили имама Хусейна одного в Кербеле! Задули свечу и ушли… Да хоть бы бороды их загорелись! Хоть бы Аллах их не простил! Иншалла, когда будут стоять в очереди на Страшный суд, пусть в затылок им стоит Йазид[8], а перед ними – Саддам. Когда ангелы в час творения увидели таких, как уважаемый господин, они крикнули: «Фабрика творения выпустила брак!» Ну и люди, не люди, а звери, просто звери…
Я заставляю его опустить руки, поднятые к небу, и говорю:
– Ты что при всём народе ораторствуешь? Пойдем, я куплю тебе сладкого. С полным моим удовольствием, от чистого сердца. Несчастным добровольцам вроде тебя. Вопросов нет.
Он смеется. Обеими руками берет меня за голову, притягивает к себе и целует. И восклицает:
– О Аллах! Так бы сразу и сказал, а? Ни себя бы не мучил, ни меня!
Мы перебираемся на другую сторону улицы. Али направляет меня:
– Сюда! Кроме того магазина все остальные под видом сладостей торгуют хлебными лепешками!
Мы доходим до центральной площади города. На другой ее стороне – единственный в городе кинотеатр, возле которого несколько человек разглядывают киноафиши. Отсюда Али тащит меня на улицу, где нам надо сесть в машину, чтобы добраться до фронтового лагеря. А на пути – кондитерская, витрину которой он обшаривает взглядом.
– Погляди, погляди, какие у них сладости!
Мы заходим внутрь. За кассой стоит старик, а мальчик готовится нас обслужить. Али с озорным видом потирает руки и спрашивает:
– Какое у вас самое дорогое пирожное?
Мальчик смеется и спрашивает старика:
– Остад[9], что им дать?
Хмурый старик указывает на пирожное в холодильнике, и Али спрашивает меня:
– Братец, сколько возьмем?
Я не спешу отвечать. Пожав плечами, говорю:
– Тебе решать. Сколько хочешь, столько и возьмем.
Он подмигивает мне и говорит:
– Пять кило взвесь.
– Пять кило? – невольно восклицаю я.
Старик раздраженно останавливает мальчика:
– Ничего не взвешивай! Пусть сначала примут решение.
Али быстро говорит:
– Три килограмма. Три кило взвесь.
Мальчик складывает пирожные в коробку и отдает старику-продавцу. Тот кладет ее на весы и хмуро объявляет:
– Четыреста семьдесят туманов.
Али с вежливым жестом говорит мне:
– Пожалуйста, ваша светлость!
Я расплачиваюсь, и мы выходим. Идем к площади на выезде из города. Отсюда в одну сторону – дорога на Дизфуль, в другую – на Ахваз. В ряд выстроились микроавтобусы и пассажирские легковушки.
– Сузы… Сузы…
– Ахваз… Два места на Ахваз…
– Мост через Керхе! Торопитесь: отъезжаем на мост через Керхе!
У одного водителя, высунувшегося по грудь из окна своего «Пейкана», Али спрашивает:
– Сколько берешь?
– Двадцать туманов.
– Двадцать туманов? Ты что, на перевале караулишь – разбойник?
– Али, Али!.. Насер, Али!
Кто-то зовет из микроавтобуса там, впереди. Мы подходим, и Али восклицает:
– О-о, Асгар здесь!
Асгар тянется к нам через окошко автобусика.
– Салам, Насер, ты как здесь?
Асгар – ротный связной. Он высок и неуклюж, а длинные ноги его всегда напоминали мне жирафьи. Мы быстро садимся в машину и крепко с ним обнимаемся.
– Где ты был, чего так припозднился?
Али зовет нас с заднего сиденья:
– Идите сюда!
Мы пересаживаемся к нему. Асгар не может сидеть с краю, ноги не помещаются, и Али шутит:
– С твоими ногами одно хорошо: можно финики прямо с пальмы есть!
Мы смеемся и говорим о лагере и о ребятах. Наконец автобус наполняется и трогается. В нем все военные, кроме двух женщин, причем одна из них с ребенком на руках – они сидят впереди, за водителем, и по их виду ясно, что они не местные.
– В город зачем приезжал?
– Кое-что купить ребятам.
Асгар наклоняется к нам и негромко говорит:
– Все отпуска отменены, даже в город не дают. Вчера вечером разрешили мне съездить и быстро вернуться. Рано утром снабженцы сюда подкинули на своей машине.
Я смотрю в окно: насколько хватает взгляда, везде пустыня. Кое-где видна зелень. Рельеф плоский, и кажется, будто у горизонта земля пришита к небу. А с другой стороны, со стороны Хорремабада, сплошь холмы и горы, темная гряда их покрыта туманом.
Микроавтобус сворачивает с главной дороги в сторону моста через Керхе. Река Керхе всегда имеет цвет глины и песка: ни разу я ее воду не видел прозрачной. Асгар рассказывает:
– Хейдар уже два-три дня как уехал вперед. Там и будет, и амуницию, вещи свои забрал. Рюкзак отдал мне, чтобы я его сдал. По его разговору с Хусейном я понял, что он в лагерь не вернется.
Хейдар – заместитель командира нашей роты. Он очень толст и массивен, на его размер нет форменной одежды. Ему выдают материю, и он сам себе шьет. Носит курдские шаровары, и, когда идет, кажется: гора мяса двинулась в путь.
Мы прибыли и выходим из автобуса. Дальше частные машины не идут, только военные. По обеим сторонам шоссе женщины и мужчины в гражданской одежде сидят на разных подстилках и ждут, глядя на мост. Они приехали порой очень издалека и просят и умоляют любого, кто идет в сторону фронта, передать бумажку с именами, сообщить солдатам, что они ждут здесь, на этой стороне реки. Обычно там написан и их адрес, по которому видно, что они издалека. Они ищут своих детей, отцов, женщины – мужей. Порой по многу дней так ожидают… Али спрашивает меня:
– Помнится, и твой отец приезжал?
– Да, бедняга, – отвечаю я с неловким смехом. – Два дня тут маялся…
Две женщины, которые ехали с нами, подходят к мужчине и женщине, сидящим возле шоссе.
– Ну как, не приходил?
– Нет. А вы купили?
– Ага… – женщина показывает банку сухого молока…
Часовой проверяет наши бумаги и пропускает нас. Еще один часовой в красном берете ставит на наши пропуска печать, и мы идем через мост. На той стороне солдаты стоят возле вывески: «Лагерь „Коусар“[10]».
– Вот она, дорога наша, – говорит Али. – В лагерь ведет.
Рюкзак Асгара тяжелый, он запыхался. Мы стоим и ждем рядом с другими, и вот с моста съезжает пикап и сворачивает в нашу сторону. Мы машем ему и, похватав свои рюкзаки, бежим садиться. Машина остановилась, и те, кто без вещей, первыми впрыгивают в нее. И Али быстро запрыгивает, берет у меня рюкзак и мне самому помогает влезть в кузов. Коробка с пирожными – предмет его особых забот. Асгар же одну свою длинную ногу ставит прямо в кузов и забирается без посторонней помощи. Весь кузов занят, и кто-то стучит по кабине:
– Полно́, поехали!
Но водитель не торопится. Выйдя из кабины, он говорит:
– Приказ штаба дивизии брать в кузов не больше восьми человек. Троим придется сойти.
Мы переглядываемся. Али берет свой рюкзак и спрыгивает.
– Слезайте, парни, на следующей поедем.
Я сидел возле бортика и, опершись на него, спрыгиваю. Как сошел Асгар, я понятия не имею. Водитель садится в кабину, а кто-то из кузова кричит:
– Браток, браток! Ты рюкзак оставил!
Машина трогается, но мне успевают выбросить мой рюкзак, и я его ловлю. А коробку с пирожными Али держит перед грудью и замечает:
– Хорошо, что эту не оставили!
Подъезжает еще один пикап, и мы ему даже не машем, он сам останавливается. Все трое запрыгиваем в кузов. Али с азартом кричит:
– Поехали! Поехали…
Я смотрю в заднее окошко кабины. И водитель смотрит на нас в зеркало заднего вида, потом выходит. Его длинные волосы всклокочены и частично закрывают костлявое лицо. Лицо его покрыто слоем пыли, от чего ресницы белесые. Одной ногой он стоит на подножке, рука в бок, другая рука опирается на дверцу. И манерным тоном объявляет нам:
– Прошу их высочества сойти… Я опаздываю, прошу вниз, у меня работа есть.
Мы смотрим на него в замешательстве. Его глаза сужаются, и, садясь в кабину, он повторяет:
– Покорно прошу выйти из кузова.
Али берет коробку с пирожными и бормочет:
– Машина, похоже, в его частной собственности.
Мы спрыгиваем. Стоим растерянно и ждем, пока уедет. Но водитель, нагнувшись, открывает дверцу с нашей стороны и громко говорит:
– Садитесь, наконец, я же сказал: опаздываю.
Мы залезаем в кабину: хотя и тесно, но кое-как помещаемся. Водитель с силой врубает скорость и спрашивает:
– Скажите, когда кабина пустая, разве садятся в кузов? Это же Господу обида, класс человека понижается…
Он едет по краю асфальтового шоссе. Я всматриваюсь в его лицо. Оно высохшее, худощавое, ворот рубахи цвета хаки расстегнут, и оттуда торчат курчавые волосы на груди. Арафатка[11], чаще всего черно-белая в клеточку, у него имеет рисунок в форме черно-белых цветков. Платок свободно болтается на плечах. С рулем машины этот водитель просто играет и напевает что-то негромко, и пальцем отбивает ритм. Я замечаю татуировку между его большим и указательным пальцами; присматриваюсь и читаю: «Я люблю тебя, мама». Мне становится смешно, и он это замечает, спрашивает:
– Похоже, вы все только что сюда прибыли?
– Ну да, – отвечаю я. – Кроме вот него, – и указываю пальцем на Асгара.
Подняв брови, водитель оглядывает нас и спрашивает:
– Ноль километров или повторный рейс?
– Повторный, – отвечает ему Асгар со смехом.
Водитель скалится в улыбке, а Али, отвернувшись, молча смотрит в окно. Водитель вновь что-то напевает: я слышу мелодию, но не разбираю слов. Машина ухает в яму, и мы взлетаем с сиденья и стукаемся головами о крышу. Водитель, вырулив из ямы, лупит кулаком по рулю, восклицая:
– Драконья пасть! Целиком можно провалиться!
Потом, искоса глядя на нас, он рассказывает:
– Три-четыре дня назад Аллах нас не уберег: небеса разверзлись, и хлынул ливень. Всё смыло начисто! Э-э… Посмотри! Клянусь имамом Али, дорога была ровной-ровной, а теперь? Смотри, что стало? Кого нам за это благодарить?
Али отрывает свой взгляд от холмов и принимает вид кающегося грешника.
– Когда ты сказал: спрыгивайте из кузова, я у тебя за спиной тоже кое-что сказал. Говорю: машина, наверное, в его частной собственности.
Водитель продолжает крутить руль туда-сюда, объезжая рытвины, и отвечает:
– Ничего страшного, молодой человек!
Я смотрю на него и вижу, что он воодушевился. Он продолжает:
– Если бы это была моя собственность, я бы тебе подарил ее – за честность твою, за мужество! Человек не должен в себе слова таить. Клянусь имамом Али, мужчина – это не двадцать граммов мяса в брюках, мужчина – это нечто другое, это внутри человека!
Он замолкает, следя за дорогой. Мне кажется, что я покраснел от его откровенных слов. Смотрю в зеркало наверху и вижу лицо водителя: глаза его в глубоких глазницах налились кровью, они покрыты густой сетью красных прожилок.