bannerbannerbanner
Русский путь братьев Киреевских

А. Малышевский
Русский путь братьев Киреевских

Полная версия

Что могло дать насчет Киреевского Вашему Императорскому Величеству мнение, столь гибельное для целой будущей его жизни, постигнуть не умею. Он имеет врагов литературных, именно тех, которые и здесь, в Петербурге, и в Москве срамят русскую литературу, дают ей самое низкое направление и почитают врагами своими всякого, кто берется за перо с благороднейшим чувством. Этим людям всякое средство возможно, и тем успешнее их действия, что те, против коих они враждуют, совершенно безоружны в этой неравной войне, ибо никогда не употребят против них тех способов, коими они так решительно действуют. Клевета искусна: издалека наготовит она столько обвинений против беспечного честного человека, что он вдруг явится в самом черном виде и, со всех сторон запутанный, не найдет слов для оправдания. Не имея возможности указать на поступки, обвиняют тайные намерения. Такое обвинение легко, а оправдания против него быть не может. Можно отвечать: я не имею злых намерений. Кто же поверит на слово? Можно представить в свидетельство непорочную жизнь свою. Но и она уже издалека очерчена и подрыта. Что же остается делать честному человеку и где может найти он убежище? Пример перед глазами. Киреевский, молодой человек, чистый совершенно, с надеждою приобрести хорошее имя берется за перо и хочет быть автором в благородном значении этого слова. И в первых строках его находят злое намерение. Кто прочитает эти строки без предубеждения против автора, тот, конечно, не найдет в них сего тайного злого намерения. Но уже автор представлен Вам как человек безнравственный, и он, неизвестный лично Вам, не имеет средства сказать никому ни одного слова в свое оправдание, уже осужден перед верховным судилищем, перед Вашим мнением.

На дурные поступки его никто указать не может, их не было и нет, но уже на первом шагу дорога его кончена. Для Вас он не только чужой, но вредный. Одной благости Вашей должно приписать только то, что его не постигло никакое наказание. Но главное несчастье совершилось: Государь, представитель закона, следственно, сам закон, наименовал его уже виновным. На что же послужили ему двадцать пять лет непорочной жизни? И на что может вообще служить непорочная жизнь, если она в минуту может быть опрокинута клеветою?»[369]

Как бы то ни было, журнал «Европеец» был высочайшим повелением закрыт, но участь И. В. Киреевского была смягчена. Двадцатипятилетний литератор пребывал в полном смятении мыслей и чувств, что чрезвычайно беспокоило родных и близких ему людей. «Иван все еще не умеет опомниться и с собой сладить, – писала страдающая за сына мать Жуковскому. – Собирается в деревню, забыться в хозяйстве»[370].

Началом преображения душевного состояния И. В. Киреевского явилась его женитьба на Наталье Петровне Арбеневой, руки которой он добивался еще до отъезда за границу. 29 апреля 1834 года состоялось долгожданное венчание. Семейная жизнь, наполнившая Ивана Васильевича новыми заботами, вселяла в него радость бытия и творчества. И как только бывший «Европеец» стал готов воскреснуть журналом «Москвитянин»[371], программа возвращения И. В. Киреевского к литературной деятельности была изложена все тому же В. А. Жуковскому, более всех радовавшемуся происходящим в ученике переменам: «Тому года три я просил К. В.[372] справиться, где следует, могу ли я писать и участвовать в журналах; ему отвечали, что мне был запрещен “Европеец” (этому теперь 13 лет), но не запрещалось никогда писать, где хочу, и что Полевой[373] и Надеждин[374] не только пишут, но и сами издают другие журналы после запрещения своих. Теперь, перед условием с Погодиным[375], я спрашивал совета гр. Строганова[376], и он полагал, что почитает участие мое возможным. Но Погодина имя и ответственность не могут быть сняты без особого разрешения, для которого нужно время. В то же время Погодин уведомил министра о передаче мне редакции, из чего явствует, что хотя я издаю под чужим именем, но не обманом, не исподтишка, а с ведома правительства. Между тем в стихах Ваших имени моего не пропустили, потому что Вы говорите о моем журнале. Причины, побудившие меня взяться за это дело, были частью личные слабости, частью умственные убеждения. Личные заключаются в том, что для деятельности моей необходимо внешнее побуждение, срок, не от меня зависящий. 2-е, журнальная деятельность мне по сердцу. 3-е, в уединенной работе я такой охотник grübeln[377], что каждая мысль моя идет раком. В журнале внешняя цель дает ей границы и показывает дорогу. К тому же во мне многое дозрело до статьи, что далеко еще не дозрело до книги. Выраженное в отрывках, оно придвинет меня к полнейшему уразумению того, что мне недостает. К тому же деятельность, возбужденная внешними причинами, может быть, обратится в привычку (хотя в последнем я крепко сомневаюсь). Сверх всего этого я имел в виду и то, что если журнал пойдет, то даст мне возможность не жить в деревне, которую я не умею полюбить, несмотря на многолетние старания, и позволит мне жить в Москве, которую я, также несмотря на многие старания, не умею отделить от воды, от воздуха, от света. Таковы были личные причины. Важнее этого было то обстоятельство, что многие из моих московских друзей объявили мне, что моя редакция “Москвитянина” будет для них причиною деятельности. Но над всем этим носилась та мысль или, может быть, та мечта, что теперь именно пришло то время, когда выражение моих задушевных убеждений будет и небесполезно, и возможно. Мне казалось вероятным, что в наше время, когда западная словесность не представляет ничего особенно властвующего над умами, никакого начала, которое бы не заключало в себе внутреннего противоречия, никакого убеждения, которому бы верили сами его проповедники, что именно теперь пришел час, когда наше православное начало духовной и умственной жизни может найти сочувствие в нашей так называемой образованной публике, жившей до сих пор на веру в западные системы. Христианская истина, хранившаяся до сих пор в одной нашей церкви, не искаженная светскими интересами папизма, не изломанная гордостью саморазумения, не искривленная сентиментальной напряженностью мистицизма, – истина самосущная, как свод небесный, вечно новая, как рождение, неизбежная, как смерть, недомыслимая, как источник жизни, – до сих пор хранилась только в границах духовного богомыслия. Над развитием разумным человека, над так называемым просвещением человечества господствовало начало более или менее искаженное, полуязыческое. Ибо малейшее уклонение в прицеле кладет пулю в совершенно другую мету. Отношение этого чистого христианского начала к так называемой образованности человеческой составляет теперь главный жизненный вопрос для всех мыслящих у нас людей, знакомых с нашей духовной литературой. К этому же вопросу, дальше или ближе, приводятся все занимающиеся у нас древнерусской историей. Следовательно, я мог надеяться найти сочувствие в развитии моего убеждения. Вот почему я решился испытать журнальную деятельность, хотя и знаю, что неудача в этом случае была бы мне почти не под силу. Я говорю “не под силу” в нравственном отношении, потому что в финансовом я не рискую. Издателем остается Погодин, с его расходами и барышами, покуда будет такое количество подписчиков, что мне можно будет без убытка заплатить ему известную сумму за право издания. Но если журнал не пойдет, не встретит сочувствия, то эта ошибка в надеждах, вероятно, уже будет последним из моих опытов литературной деятельности. Представьте ж, каково было мое положение, когда в конце декабря я увидел, что для 1-го номера, который должен был решить судьбу журнала, у меня нет ничего, кроме стихов Языкова, моих статей и маменькиных переводов. Присылка Ваших стихов оживила и ободрила меня. Я почувствовал новую жизнь. Потом получил “Слово” митрополита. За три дня до выхода книжки выказал Погодин сказку Луганского[378], таившуюся у него под спудом. Прошу сказать мне подробно Ваше мнение об этом номере: оно будет мне руководством для других. Отрывок из письма Вашего об “Одиссее” нельзя было не напечатать. Это одна из драгоценнейших страниц нашей литературы. Тут каждая мысль носит семена совершенно нового, живого воззрения. “Одиссея” Ваша должна совершить переворот в нашей словесности, своротив ее с искусственной дороги на путь непосредственной жизни. Эта простодушная искренность поэзии есть именно то, чего нам недостает и что мы, кажется, способнее оценить, чем старые хитрые народы, смотрящиеся в граненые зеркала своих вычурных писателей. Живое выражение народности греческой разбудит понятие и об нашей, едва дышащей в умолкающих песнях. Кстати, к песням из собрания, сделанного братом, один том уже почти год живет в петербургской цензуре, и судьба его до сих пор еще не решается. Они сами знали только песни иностранные и думают, что русские – секрет для России, что их можно не пропустить. Между русскими песнями и русским народом – петербургская цензура! Как будто народ пойдет спрашиваться у Никитенки[379], какую песню затянуть над сохой. Брат мой недавно приехал из деревни и помогает мне в журнале…» (29 января 1845 года)[380].

 

Жизнь шла своим чередом. У Ивана Васильевича и Натальи Петровны Киреевских подрастали дети, среди которых особое беспокойство родителей вызывал их первенец, Василий. И. В. Киреевский решил поместить старшего сына в Императорский Александровский лицей, желая определить его на казенное содержание, и обратился за содействием к В. А. Жуковскому. 31 марта 1849 года, находясь в Баден-Бадене, Василий Андреевич направил соответствующую просьбу к попечителю лицея принцу П. Г. Ольденбургскому: «Милостивейший государь. Ваше Императорское Высочество всегда оказывали мне благосклонность. Это дает мне смелость обратиться к Вам с покорнейшей просьбою, на которую благоволите обратить милостивое внимание. Вот в чем состоит моя просьба. Я имею родственника, близкого мне не по одному родству, но и по сердцу. Это Киреевский (какой он чин имеет, не знаю), дворянин, помещик в Тульской губернии. Он отец пятерых детей[381] и при весьма ограниченном состоянии употребляет главные издержки свои на их доброе домашнее воспитание. Старший сын[382] достигнул тех лет, в которые нужно домашнее воспитание заменить публичным. Он желает поместить своего сына в Императорский лицей, который, вверенный просвещенному покровительству Вашего Императорского Высочества, кажется ему самым надежнейшим местом для хорошего нравственного и ученого образования. Принося Вашему Императорскому Высочеству просьбу мою о соизволении на принятие Киреевского в лицей, я должен обратить Ваше внимание на следующее обстоятельство. Прием в лицей будет только в будущем 1850 году в июне месяце; тогда Киреевскому будет 15 лет и 3 месяца, то есть он будет девятью месяцами старее того возраста, в который принимаются воспитанники в 4-й, или низший, класс лицея; в третий же класс будет ему вступить еще невозможно, ибо, не привыкнув к способу общественного учения, он отстал бы от товарищей и в его образовании произошел бы скачок, вредный для целости образования. Могу ли просить и надеяться, что Ваше Императорское Высочество, снисходя на мою покорнейшую просьбу, согласитесь вычеркнуть эти лишние девять месяцев из молодой жизни моего родственника? Вы окажете не одним его родителям, но и мне истинное благодеяние. Я еще не имел случая ни о чем просить Вас; теперь мне стукнуло 66 лет. Не откажите старику Жуковскому в большой радости присоединить к тому сердечному уважению, которое так давно имеет к Вашему благородному характеру, и чувство личной к Вам благодарности. Венцом этого благотворения, о котором прошу Ваше Высочество, было бы то, когда нашлась бы возможность поместить Киреевского на казенный счет: родители его имеют весьма, весьма ограниченное состояние, а я ходатайствую за сына их как за своего собственного. При этом должен сказать Вашему Высочеству, что у меня действительно есть уже собственный сын[383]; быть может, случится мне просить Вас и за него, но всего вероятнее, что, если в этом будет надобность, это сделано будет без меня и послужит только воспоминанием обо мне. Пока прошу заживо и еще не о своем сыне и смею думать, что Ваше Высочество примете милостиво просьбу мою. С тех пор как я имел счастие встретить Ваше Высочество в Висбадене, Германия перевернулась вверх дном. Загнанный холерою и болезнью жены[384] в Баден-Баден, я провел там прошлую зиму в совершенном отчуждении от всех внешних тревог политических; мое уединение было так ненарушимо, что я имел возможность перевести последнюю половину “Одиссеи”: XIII–XXIII песни кончены, XXIV-ю надеюсь на сих днях кончить. Говорю Вам об этом потому, что Вы любите древних и особенно покровительствуете гекзаметру. Когда кончится печатание моего последнего издания моих сочинений (печатаемых в Карлеру), в том числе и «Одиссеи», я позволю себе представить экземпляр их Вашему Высочеству.

С глубочайшим почтением Вашего Императорского Высочества покорнейший слуга В. Жуковский»[385].

Участие В. А. Жуковского вызвало живой отклик в сердце И. В. Киреевского. «Когда я получил и прочел письмо Ваше, – писал он Василию Андреевичу, – душа моя не наполнилась, а переполнилась чувством живой и сладкой благодарности. Впрочем, не знаю, так ли называть это чувство. Мне кажется, не меньше согрело бы мне сердце, если бы я узнал, что Вы сделали для другого то и так, как это сделали для меня. Вы перервали Вашу любимую работу над “Одиссеей”, которая приближалась уже к концу, для того чтобы говеть на страстной неделе свободно от всех посторонних занятий. Но в это время, получив мое письмо, Вы ни на минуту не усомнились нарушить Ваш святой шабаш для того, чтобы просить о моем сыне. Благодарю Того, Кто дал мне счастье быть близко Вас, и от всей души прошу Его, чтобы Он заплатил на Ваших детях то, что Вы сделали для моего сына, и чтобы мой сын, о котором Вы ходатайствовали как о собственном, помнил в течение жизни своей быть достойным этого. Письма Ваши[386] я отправил на другой же день в Петербург и по Вашему совету написал к Броневскому[387]. Теперь получил уже от него ответ, что принц согласен на Вашу просьбу о несчитании моему сыну 9-ти месяцев препятствием для вступления в 4-й класс лицея, но что касается до принятия его на казенный кошт, то это зависит от высочайшей воли и принадлежит только детям генералов и чиновников не ниже 4-го класса. Первое для нас самое важное, а второе, кажется, лучше так, как случилось. Чувствуя всю доброту Вашей просьбы об этом, я думаю, однако, что хотя точно состояние наше ограничено, но все нам легче будет платить за сына, как другие, чем пользоваться незаслуженно такого рода милостью. Впрочем, письмо Ваше и в этом отношении было небесполезно. Получив его, я дал прочесть сыну: он был им глубоко тронут и, вероятно, навсегда сохранит то сознание, что, просив за него милости, Вы этим как бы ручались за него, следовательно, кроме других причин, уже и поэтому на него легла обязанность соответствовать Вашему ручательству своим внутренним настроением честно. Случайный же результат просьбы есть уже дело постороннее для его внутренней обязанности. Кто знает? Может быть, придет время, когда это сознание послужит к тому, чтобы подкрепить его внутренние карантины против той нравственной заразы, от которой теперь гниет Европа, этой французской болезни, от которой у бедного западного человека уже провалилось небо, хотя и надеюсь, что эта болезнь до нас не коснется или если коснется, то какого-нибудь несущественного края нашей общества. Грустно видеть, каким лукавым, но неизбежным и праведно насланным безумием страдает теперь человек на Западе. Чувствуя тьму свою, он, как ночная бабочка, летит на огонь, считая его солнцем. Он кричит лягушкой и лает собакой, когда слышит слово Божие. И этого испорченного, эту кликушу хотят отчитывать – по Гегелю! Теперь еще вдвое тяжелее, чем прежде, знать Вас там, под гнетом тяжелой необходимости жить посреди этих людей и далеко от отечества. Я понимаю, что никакие цепи изгнания не могут быть мучительнее цепей болезни того существа, в котором не только соединилось все милое сердцу, но вместе и все ближайшие обязанности священного долга охранять и беречь. Прошу Бога от всей души, чтобы Он скорее утешил Вас здоровьем Вашей жены и тем дал Вам возможность возврата. Здесь не только слово Ваше, но и самое присутствие было бы полезно в текущую многозначительную минуту. Оттуда Вам действовать почти невозможно. Ваша брошюра и письмо к Вяземскому как ни прекрасно написаны, но, верно, написались бы не так, если бы Вы были здесь, и потому того действия, которое должно иметь Ваше слово на русских читателей, они произвести не могли. “Одиссея” совсем другое дело. Она вне времени, и Ваш перевод ее есть важное событие в истории нашей словесности. Она вне времени, потому что принадлежит всем временам равно, исключая, однако же, нашего, потому что наше вне обыкновенного порядка и вне всякой умственной и литературной жизни. Оттого и она не могла явиться у нас в той силе, которая ей принадлежит над нормальным состоянием человеческого ума. Действие ее на литературу нашу должно быть великое, но медленное и тем сильнее, чем будет менее ново, чем более она будет читаться. Таков самый характер ее красоты. Это не блеск страсти, не электрическая и ослепительная молния в темную ночь, но ясный взгляд высокого испытанного разума на богатую и глубокую природу, светлый и тихий вечер, таинственный отдаленностью горизонта. Известие, что перевод Ваш уже почти кончен, удивило и обрадовало всех нас. Я, признаюсь Вам, не воображал Гомера в той простоте, в той неходульной поэзии, в какой узнал его у Вас. Каждое выражение равно годится в прекрасный стих и в живую действительность. Нет выдающегося стиха, нет хвастливого эпитета, везде ровная красота правды и меры. В этом отношении, я думаю, он будет действовать не только на литературу, но и на нравственное настроение человека. Неумеренное, необузданное слово в наше время, кажется мне, столько же выражает, сколько и производит необузданность сердечных движений. Есть, однако же, некоторые вещи в Вашей “Одиссее”, которые мне кажутся ниже ее общего уровня. Я заметил их для того, чтобы поговорить с Вами при свидании, и мог их заметить потому, почему на белой бумаге можно заметить малейшую пылинку. Эти пылинки заключаются не в выражениях, которые кажутся мне удивительным совершенством, но в перестановке слов, которая иногда кажется мне более искусственной, чем могла бы быть, особливо и только сравнительно с общей естественностью. Впрочем, написавши это, я чувствую, что довольно странно выходит: мне говорить Вам о недостатках Вашего слога. Утешаюсь только мыслью, что, может быть, Вы, выслушавши все толки званых и незваных судей, между кучею вздора найдете что-нибудь дельное и в таком случае второе издание Вашей “Одиссеи” будет еще совершеннее. Если же из всех замечаний не найдете ничего дельного для себя, то тем полезнее будет для меня слышать Ваше мнение. Обнимаю Вас от всей души за себя, за жену, за сына и всю семью. От маменьки уже более недели не получал известий. По последнему письму здоровье ее было довольно хорошо. Ваш Иван Киреевский»[388].

 

В. А. Жуковский умер в Баден-Бадене в 1 час 37 минут пополуночи 12 апреля 1852 года в возрасте 69-ти лет. Поэта тяготила разлука с Россией, прибавлявшая огорчения к его и без того тяжелой жизни. В последний период его жизни большой радостью были для него письма с родины и, особенно, от дорогого его сердцу И. В. Киреевского, для которого начало каждого года было олицетворено и одухотворено именем Василия Андреевича. «Пишу к Вам между днем Нового года и днем Вашего рождения[389]. Каждый перелом времени да будет во благо Вам, так как вся жизнь Ваша была на добро другим и на славу русскому слову. Я прочел Вашу вторую часть “Одиссеи” с высоким, изящным наслаждением. Оттого ли, что, приступая к ней, я уже свыкся с камертоном “Одиссеи”, или оттого, что в самом деле так, но мне показался перевод второй части еще совершеннее первой, хотя она меньше богата содержанием. Теперь “Одиссея” Гомера навсегда воскресла для нас из пыли ученого кабинета и поместилась в число созвездий, под влиянием которых будет развиваться русский ум. Теперь хорошо бы было, если бы, отдохнувши от Вашего великого труда, Вы полюбили мысль воскресить для нас “Илиаду” так же, как Вы воскресили “Одиссею”, чтобы они стояли вместе, помогая друг другу раскрыть перед нами всю тайну души Гомера и его времени, и весь объем его вселенной. Перевод Гнедича[390], конечно, имеет большие достоинства: он, говорят, близок и для литературного языка особенно полезен был потому, что обогатил его большим запасом технических выражений и несколькими удачно употребленными словенскими[391] словами. Но он пухл, тяжел и неестествен. Потому он читается только по долгу литературной службы, а не по внутренней потребности. Правда, я знаю двух человек, которые восхищались им от всей полноты сердца: это покойный Языков и мой сын, когда ему было 8 и 9 лет. Но Языков мог восхищаться им потому, что для него каждое новое выражение было драгоценностью, а мой сын потому, что читал его, когда за содержанием языка не замечают. Если же Вы не решитесь на этот огромный труд, то переведите нам “Прометея” Эсхила – эту искру истины в темноте многобожия, предчувствие лжеверия о готовой ему погибели, сознание бессилия князя тьмы над добывшим огонь истины человеком, угнетенным, но торжествующим надеждою на грядущее избавление. Впрочем, маменька моя сообщила мне, что Вы сделали дело важнее этого: Вы перевели Евангелие на русский язык. Это великий подвиг, который может дать нашему языку то освящение, которое ему еще недостает, потому что перевод Библейского общества неудовлетворителен. Это не беда, что Вы переводили со словенского: словенский перевод верен до буквальной близости. Только бы смысл везде сохранен был настоящий православный, именно тот, какой в словенском переводе, а не тот, какой в некоторых словах или в некоторых оттенках слов дают многие переводы иностранные, стараясь не понятие человека возвысить до Откровения, но Откровение понизить до обыкновенного понятия, отрезывая тем у Божественного слова именно то крыло, которое подымает мысль человека выше ее обыкновенного стояния. Перевод Ваш, впрочем, как бы хорош ни был, не должен заменить словенский: словенский должен жить, и им должна дышать Россия, покуда в ней живет истинная вера с ее словенским богослужением. Но литературный язык получит от достойного русского перевода то помазание, которого он еще не имеет. Жаль только слышать, что Ваш перевод дурно написан. Не потому, что бы трудно было разбирать (Вашу руку разберем мы без ошибки), но потому жаль, что это доказывает, что Вы не доработали его до последней отчистки. Впрочем, может быть, Вам ловчее будет просмотреть его переписанным. Пришлите поскорее к нам, чтобы успеть переписанный просмотреть прежде весны. А весною, когда, как мы надеемся, Вы наконец приедете в Россию, может быть, можно будет его напечатать здесь вместе с словенским, как печатались переводы Библейского общества. Приезжайте весною, ради Бога, приезжайте, если будет хотя малейшая возможность. Право, климат наш не так дурен, как думают немецкие доктора, которые судят обо всей России по Петербургу. Иначе, подумайте, для детей Жуковского[392] русский язык будет чужой, русские обычаи противны. Русское хорошее – непривычно, русское дурное – совсем невыносимо. Приезжайте в Москву: там климат здоровый, летом сухой, зимой умеренный, домы теплее немецких, друзья искренние, доктора есть такие, каких лучше мудрено желать и за границей. Молю Бога, чтобы это совершилось так, чтобы было во благо Вам и семейству Вашему»[393].

В отличие от Ивана у Петра Киреевского не было с В. А. Жуковским столь прочных духовных уз. Однако и его жизненные порывы и творческие устремления не существовали вне родительского благословения и вдохновляющего примера великого поэта, особенно в переломные моменты выбора новых ориентиров.

В конце 1825 года у Петра Киреевского возникло желание поступить на военную службу. В семье возражали против этого намерения, о чем, в частности, свидетельствует запись в дневнике Марьи Киреевской от 4 марта 1826 года: «Ванюша отговаривал Петрушу не идти в военную службу, подобно Сократу, очень умно»[394]. Василий Андреевич делал все, чтобы сгладить возникшее недопонимание между взрослеющим сыном, матерью и братом. Чуть позже, когда П. В. Киреевский упорно добивался разрешения от матери принять участие в Русско-турецкой войне[395], приведшей к освобождению Греции от турецкого ига (его вдохновлял пример Александра Ипсиланти, возглавившего восстание против турецких войск[396]); понимание дерзновенных планов молодого мятущегося сердца нашлось лишь у Жуковского.

В конце концов, Петр Киреевский уступил решительному сопротивлению Авдотьи Петровны, согласившись продолжить образование в Мюнхене. История этой поездки излагается опять-таки в письме к Жуковскому от 5 июня 1829 года: «Друг мой Жуковский! Дней через 8 или 10 Петруша едет в Мюнхен! Чувствуете ли Вы, что Вам надо благословить его родительским благословением, сердечным, теплым, для того чтобы мне было отраднее? Знаю, что немецкий университет будет для него полезен, и Мюнхен выбрала потому, что там живет Тютчев[397], женатый молодой человек, очень хороший, – он там при посольстве; а я с отцом его[398] и со всею семьею коротко знакома, следовательно, могу во всяком случае на него положиться – и, несмотря на то, мне так эта разлука горька и тяжка, что трудно понять. Бедный мой Пьер такой еще бестолковый ребенок! Не только людей не знает, но от большой застенчивости боится их. Надеюсь, что одиночество и нужда все это исправят, тяжело, однако ж, за это осуждать его. Благословите его, душа моя, мне утешительно будет знать, что Вы его поход одобряете. Этим Мюнхеном мы точно заменили военную службу, за которую Вы с такою горячею дружбою хотели приняться. Он не запишется студентом, а будет проходить курс вольным слушателем. До Бреслау с ним едет один довольно знакомый нам немец, а там один. Если бы Рожалин[399] мог к нему присоединиться, я была бы совсем счастлива, но для этого нужно еще три тысячи, которых, по расстроенному состоянию и по необходимым издержкам на остальную большую мою семью, не могу, к сокрушению моему, дать…»[400]. Далее уже рукою сына: «Позвольте мне самому просить Вашего благословения: доброе желание Ваше должно принести добра. Всем сердцем Вас почитающий П. Киреевский»[401].

Что же касается главного дела жизни П. В. Киреевского – собирания русских народных песен, то чрезвычайно важным является то обстоятельство, что предположительно зимой 1816–1817 года В. А. Жуковский предлагал своим племянницам, Анне Петровне Юшковой (впоследствии Зонтаг, известной детской писательнице), Авдотье Петровне Киреевской и Екатерине Петровне Азбукиной, заняться собиранием фольклора и, в частности, сказок. «Я, – писал Василий Андреевич из Дерпта в Долбино, – давно предлагал для вас всех работу, которая может быть для меня со временем полезна. Не можете ли вы собирать для меня русские сказки и русские предания: это значит заставлять себе рассказывать деревенский наших рассказчиков и записывать их россказни. Не смейтесь. Это национальная поэзия, которая у нас пропадает, потому что никто не обращает на нее внимания: в сказках заключаются народные мнения; суеверные предания дают понятия о нравах их и степени просвещения и о старине. Я бы желал, чтобы вы, Аннета, Дуняша и Като, завели каждая по две белых книги, в одну записывать сказки (и, сколько можно, теми словами, какими они будут рассказаны), а в другую всякую всячину: суеверия, предания и тому подобное. Работа и не трудна, и не скучна. Писать не нужно с старанием; записывать просто содержание. Все это привести со временем в порядок – мое дело. Как вы думаете?..»[402]. Чем не истоки русской фольклористики?!

А. П. Киреевская и ее сестры, вдохновленные В. А. Жуковским, не просто втягиваются в собирание произведений устного народного творчества, но и хотят издавать антологию русских народных сказок. Во многом это объясняет наличие в Собрании П. В. Киреевского соответствующих записей, впоследствии переданных А. Н. Афанасьеву и помещенных последним в своем знаменитом издании «Народных русских сказок» (1855–1864 гг.).

И еще один немаловажный факт, на который обращает внимание уже сокурсник братьев Киреевских по Московскому университету Н. П. Колюпанов, связавший интерес Петра Васильевича к народной песне с известной статьей В. К. Кюхельбекера «О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие»[403]. «Будем благодарны Жуковскому, – писал Кюхельбекер, – что он освободил нас из-под ига французской словесности <…>, но не позволим ни ему, ни кому другому, если бы он владел и вдесятеро большим перед ним дарованием, наложить на нас оковы немецкого или английского владычества! – Всего лучше иметь поэзию народную»[404].

Статья Кюхельбекера явилась литературным событием 1824 года и не могла остаться вне внимания светской жизни Москвы того времени, а следовательно, и салона, который завела в своем доме мать П. В. Киреевского. Образованное и литературно талантливое семейство Киреевских – Елагиных, бесспорно, привлекли слова о народных песнях как об одном из источников отечественной словесности и особенно в контексте высокой оценки роли В. А. Жуковского в развитии русской литературы.

369Киреевский И. В., Киреевский П. В. Полное собрание сочинений в четырех томах. Т. 4. С. 202–205.
370Европеец: Журнал И. В. Киреевского. С. 460.
371Ср.: «Славное было бы издание, если Киреевский только окажется способен к труду, от которого отвык в долгом покое, и странная судьба, если бывший “Европеец” воскреснет “Москвитяниным”. Не символ ли это необходимого пути, по которому должно пройти наше просвещение? И коренная перемена в Киреевском не представляет ли утешительного факта для наших надежд» (Из письма А. С. Хомякова // Барсуков Н. П. Жизнь и труды М. П. Погодина: в 22 кн. СПб., 1890. Кн. 7. С. 404).
372К[нязь Петр Андреевич] В[яземский].
373Николай Алексеевич Полевой.
374Николай Иванович Надеждин.
375Михаил Петрович Погодин.
376Сергей Григорьевич Строганов.
377Размышлять (нем.).
378Казак Луганский – псевдоним Владимира Ивановича Даля.
379Александр Васильевич Никитенко.
380Киреевский И. В., Киреевский П. В. Полное собрание сочинений в четырех томах. Т. 3. С. 113–117.
381Дети Ивана Васильевича Киреевского и Натальи Петровны Киреевской (урожденной Арбеневой): Василий Иванович Киреевский (1835 – после 1911), Наталья Ивановна Киреевская (1836–1838), Александра Ивановна Киреевская (в замужестве Кобран) (1838 —?), Екатерина Ивановна Киреевская (1843–1846), Сергей Иванович Киреевский (1845 – после 1916), Мария Ивановна Киреевская (в замужестве Бологовская) (1846 —?), Николай Иванович Киреевский (1848 —?).
382Об отроческих годах старшего сына И. В. Киреевского, Василия, встречается несколько беглых замечаний в дневнике Елизаветы Ивановны Поповой (М., 1911 г.), дочери издателя Ивана Васильевича Попова: «7 мая 1849 г. Киреевские нынче утром поехали с сыном в Троицкую лавру; по возвращении оттуда повезут его в петербургский лицей. 18 мая. Киреевские уехали в Петербург. Они грустят, отдаляя от себя сына, чтобы впоследствии уготовить путь ему к блестящей будущности. Я разделяю печаль их, но, сверх того, боюсь Петербурга: “там упражняются в расколах и безверии” и, что еще хуже, во всяком разврате. 11 июня 1850 г. Иван Васильевич <Киреевский> приехал сюда из Петербурга со своим любезным сыном. Последний выдержал экзамен и поступил в лицей. 20 июля. Вечер, 10 часов. Наконец Иван Васильевич Киреевский приехал сюда <в Москву> со своим сыном, без жены. Она осталась в деревне… 4 июля. Я проводила Васеньку в Петербург». По отзывам многих из его товарищей, Василий Киреевский поступил в лицей мальчиком религиозным, хорошо подготовленным, знавшим французский, немецкий, английский и латинский языки. Сверх того, он хорошо рисовал и играл на фортепиано. Однако в течение шестилетнего (1850–1856 гг.) пребывания в лицее он не отличался прилежанием в учебе. Кое-как переходя из класса в класс, был выпущен в июне 1856 г. из лицея в чине губернского секретаря, последним из двадцати семи воспитанников XXI курса. Оставив лицей, Василий Киреевский поступил в Измайловский полк, но прослужил в нем недолго. Получив после смерти отца порядочное наследство, уехал за границу, где прожил не менее 15 лет. Вернулся в Петербург и в 1877 г. отправился в Черногорию, поступив волонтером в армию, сражавшуюся против турок. Барон А. Е. Врангель в своих воспоминаниях о пребывании в Черногории говорит, что в самом начале 1878 г. «нас часто посещал здесь русский доброволец Киреевский, товарищ по лицею Рихтера, – престранная, оригинальная, безобидная личность. Всякий раз, видя его, я спрашивал себя, с какой стати любители всяких приключений идут воевать? А сколько таких оригиналов шло тогда в Сербию и Черногорию, и как над ними зло трунили черногорцы! Киреевский всегда был влюблен в какую-нибудь черногорку и распевал ей на гитаре по вечерам под окном серенады. Этих нежностей черногорцы не знают и удивлялись им» (Новое время, 1911 г. Иллюстрированное приложение к № 12666. С. 7). См.: Киреевский И. В., Киреевский П. В. Полное собрание сочинений в четырех томах. Т. 4. С. 549–551.
383Павел Васильевич Жуковский.
384Елизавета Алексеевна Жуковская (урожденная Рейтерн).
385Киреевский И. В., Киреевский П. В. Полное собрание сочинений в четырех томах. Т. 3. С. 206–208.
386Письмо В. А. Жуковского к попечителю Императорского Александровского лицея принцу П. Г. Ольденбургскому должен был переправить адресату сам И. В. Киреевский. См.: Киреевский И. В., Киреевский П. В. Полное собрание сочинений в четырех томах. Т. 4. С. 206–208, 549–551.
387Речь идет о директоре Императорского Александровского лицея в 1840–1853 гг. Дмитрии Богдановиче Броневском.
388Киреевский И. В., Киреевский П. В. Полное собрание сочинений в четырех томах. Т. 3. С. 144.
389Между 1 и 29 января 1850 года.
390Николай Иванович Гнедич.
391О правописании И. В. Киреевского слова словенский имеется его собственное объяснение в письме к старцу Макарию между 8 февраля и 17 марта 1847 года: «На полях корректуры Вы найдете заметки Шевырева карандашом: он спрашивает, какого правописания угодно Вам держаться в словах славянский, словянский или словенский <…>. Я обыкновенно пишу словенский, производя словени от слова в противоположность немцам». См.: Киреевский И. В., Киреевский П. В. Полное собрание сочинений в четырех томах. Т. 3. С. 130.
392Александра Васильевна и Павел Васильевич Жуковские.
393Киреевский И. В., Киреевский П. В. Полное собрание сочинений в четырех томах. Т. 3. С. 145–148.
394Киреевский И. В., Киреевский П. В. Полное собрание сочинений в четырех томах. Т. 4. С. 552.
395Имеется в виду Русско-турецкая война (1828–1829 гг.). Военный конфликт между Российской и Османской империями начался в апреле 1828 года вследствие закрытия, после Наваринского сражения (октябрь 1827 года), Портой пролива Босфор – в нарушение Аккерманской конвенции. В более широком контексте Русско-турецкая война была следствием борьбы между великими державами, вызванной греческой войной за независимость (1821–1830) от Османской империи. В ходе войны русские войска совершили ряд походов в Болгарию, на Кавказ и на северо-восток Анатолии, после чего Порта запросила мира.
396Восстание началось 6 марта 1821 года, когда Александр Ипсиланти, сопровождаемый несколькими другими греческими чиновниками российской армии, пересек реку Прут в Румынии и вступил со своим небольшим отрядом на территорию современной Молдавии. Он был скоро разбит турецким войском. В течение 3 месяцев восстание охватило весь Пелопоннес, часть континентальной Греции, остров Крит, Кипр и некоторые другие острова Эгейского моря. Повстанцы захватили значительную территорию. 22 января 1822 года 1-е Национальное собрание в Пиаду (близ Эпидавра) провозгласило независимость Греции и приняло демократическую конституцию. Военные действия против турецких войск протекали относительно успешно. Ответ Турции был страшный, тысячи греков были репрессированы турецкими солдатами, был повешен константинопольский патриарх Григорий V. Однако и греки не остались в долгу. Греческие повстанцы казнили тысячи мусульман, причем многие из них не имели никакого отношения ни к Турции, ни к революции. Все эти события были плохо восприняты Западной Европой. Британское и французское правительство подозревали, что восстание было российским заговором по захвату Греции и даже, возможно, Константинополя. Однако вожди повстанцев конфликтовали между собой и оказались неспособны установить регулярное управление освобожденными территориями. Все это привело к междоусобной борьбе. В Греции началась гражданская война (конец 1823 г. – май 1824 г. и 1824–1825 гг.).
397Федор Иванович Тютчев был в период с 1822 по 1837 год сотрудником дипломатической миссии в Мюнхене.
398Иван Николаевич Тютчев.
399Николай Матвеевич Рожалин.
400Киреевский И. В., Киреевский П. В. Полное собрание сочинений в четырех томах. Т. 4. С. 136–137.
401Там же. С. 137.
402Подлинные черты из жизни В. А. Жуковского // Русский архив. 1864. № 4. С. 468–469.
403Колюпанов Н. П. Биография Александра Ивановича Кошелева. М., 1892. Т. 1. Кн. 2. С. 28–29.
404Кюхельбекер В. К. О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие // Мнемозина. 1824. Ч. II. С. 40.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53 
Рейтинг@Mail.ru