Случайно познакомился с известным французским кинорежиссером, мсье Жуэ, большим любителем фильм из русской жизни.
Это он поставил несколько лет назад нашумевшие картины «Княжна Василия» и «Бедность не пророк» (Ла поврете н-э па з-ен профэт).
Сам мсье Жуэ в России никогда не был и, как видно, при собирании бытовых материалов ни с кем из русских людей не беседовал. Однако, как он говорит, у него до сих пор был отличный козырь: его дед участвовал в Крымской кампании и собственнолично брал приступом Малахов курзал.
Познакомились мы с мсье Жуэ, разговорились. И при прощании я, по скверной русской привычке, предложил ему зайти как-нибудь ко мне продолжить беседу.
Казалось бы, это была простая формальность. А Жуэ, между тем, принял предложение радостно, попросил назначить время, когда можно прийти.
– Я бы очень хотел окунуться хоть раз в мистику славянского быта, – записав день и час, пояснил он.
Я шел домой с тяжелым чувством. Во-первых, пропадет целый вечер. А, во-вторых, все равно мсье Жуэ будет ставить картины так, как захочет. Об этом говорит и чрезвычайное самоудовлетворение, разлитое по всему его лицу, и то чисто европейское упрямство, с которыми он придерживается взглядов покойного деда.
– Погоди-ж, – злобно бормотал я, подходя к своей квартире. – Будешь ты у меня знать «Бедность не пророк» и «Княжну Василия»…
К четвергу для приема Жуэ я не поскупился на расходы по устройству русского быта. Купил водки, налил ее в самовар, в самоварную трубу вставил цветы; в столовой над горячей железной печкой, в виде полатей, протянул длинную доску, подперев ее с двух сторон чемоданами; буфетный шкап передвинул из угла к окну, а угол задрапировал красной материей; затем приготовил кое-что из еды и питья: разбавил кофе вином, в чайник насыпал вместе с чаем корицы и перца, на столе расположил два национальных блюда: кусок сырого теста, с воткнутой в него свечой, и глубокую чашку с виноградом, облитым прованским маслом.
Была не была. Сам буду есть, сам буду пить, но покажу ему мистику.
Жуэ явился аккуратно. Минута в минуту. Вошел в переднюю, самодовольно поздоровался, с любопытством оглядел стены.
– A петушок где? – деловито спросил он.
– Петушок спрятан, мсье, – грустно сказал я, помогая гостю снять пальто. – На собрании в Трокадеро мы русские, поклялись друг другу, что, пока Россия не восстановится, петушков выставлять никто не будет.
Затем я отошел в сторону, поочередно взял со столика заранее приготовленные туфли, метлу, ключи, каракулевую шапку, халат и торжественно заговорил, отвесив низкий поклон:
– Брат мой, дорогой и любимый! Вступая в скромное жилище русского человека, не откажи отнестись с уважением к его священным обычаям.
– С удовольствием, мсье, – растроганно пробормотал Жуэ.
– Сначала сними, брат мой, брюки, пиджак и надень этот халат человеческой дружбы. Затем накрой голову шапкой согласия и мира. Пока ты находишься в доме, не снимай ее, прошу, чтобы не оскорбить очага.
– О, мсье. Конечно. Как можно!
– Башмаки тоже оставь, брат мой. Надень вместо них туфли мягкой сердечности. Теперь, когда все готово, я передаю тебе вот эти ключи. Ходи по дому, открывай все, что угодно. Не прибегай только к помощи вот этого маленького ключика. Пользование им угрожает тебе смертью, брат мой.
– Вот этим? – побледнел Жуэ, со страхом разглядывая ключ. – Хорошо. А метла на что?
– Эта метла, брат мой, указывает, что ты, как гость, можешь вымести из квартиры все, что захочешь, не исключая хозяина. Возьми метлу в руки и идем. Я посажу тебя в красный угол, где ты вкусишь наше национальное питье и еду.
Он сидел в столовой в углу, задрапированном красной материей, с жутким любопытством оглядывался, ожидая, что будет. А я, вынув из кармана платок, поднял руку, в легких воздушных па русского танца прошелся по комнате и затем стал потчевать гостя.
– Русский калач, – склонившись на одно колено, произнес я, подавая на тарелке сырое тесто. – Ешь, брат мой.
– Мерси бьен, – пробормотал Жуэ, поднося тарелку к глазам. – Только это не сырое, мсье?
– Тот, кто в первый раз входит в русский дом, тот ест сырое. Кто входит во второй раз, ест печеное.
Я зажег свечу и, держа ее в руке, терпеливо ждал, пока Жуэ проглотит. Затем поочередно дал гостю рюмку водки, чашку кофе с вином, чаю с корицей и перцем и, наконец, начал угощать виноградом.
– Уиль д-олив? – вздрогнул он, подняв кисть и заметив, что с нее что-то каплет.
– Уиль д-олив с виноградом, брат мой.
– Я не могу есть, мсье. Я очень сыт.
– Брат мой! Ты оскорбляешь очаг!
– Мсье! Честное слово не хочется! Дайте лучше водки… Или вина…
Через полчаса я объявил, что официальная церемония кончилась, придвинул к красному углу маленький столик, переставил на него самовар, сам лег на палати над железной печкой, и мы стали мирно беседовать.
– Проклятая рана! – потирая левую ногу, со вздохом произнес я. – Уже пятнадцать лет прошло, а до сих пор болит место укуса медведя.
– A где вас медведь укусил, мсье?
– В Петербурге на Каменноостровском проспекте. Вышел, знаете, как-то из дому впопыхах и забыл взять ружье. А тут, как нарочно, целая вереница медведей. Идут, зубами щелкают. Двести человек при мне разорвали. А, вот хотите, мсье, расскажу случай? Как мы охотились в Петергофе на кабанов? Было это давно, лет двадцать назад… В охоте участвовал я, граф Maлюта де Скуратов и депутат Думы Павел Милюков[91], прозванный за свою храбрость Николаевичем…
Около десяти часов в квартиру ко мне постучали. Пришли неожиданно гости: Кудрявкин с женой.
Ничего не подозревая, Кудрявкины поздоровались, вошли в столовую… И увидели в красном углу мсье Жуэ: в халате, в каракулевой шапке, с метлой в одной руке, с рюмкой водки в другой.
– Это что за чучело? – отступая к дверям, прошептала Кудрявкина.
– Ничего, ничего… Это иностранец в гостях у русского варвара.
Остаток вечера, как легко догадаться, мы провели очень весело. Кудрявкин, вспомнив свое аристократическое прошлое, громко играл на гребешке, приложив к нему папиросную бумагу. Мадам Кудрявкина, тряхнув стариной и этикетом придворного быта, бойко хлопала в ладоши. А мсье Жуэ, несмотря на халат и на метлу, лихо танцевал русскую.
Из сборника «Незванные варяги», Париж, «Возрождение», 1929, с. 68–72.
Не думайте, что это выдумка, взятая из жюль-верновского романа «Дети капитана Гранта».
Происшествие с четырехлетним беженцем Леней – действительный факт. Подробности его могут рассказать вам не только родители мальчика, но и все лица, принимавшие участие в этой замечательной истории.
Дело в том, что у Лени здоровье слабое. Летом оставаться ему в Париже никак невозможно. А осматривающий Леню доктор дал хороший совет: для поправления здоровья отправить мальчика на юг в русскую санаторию возле Антиба, где в то время как раз освобождалась бесплатная вакансия.
Таким образом, послать Леню необходимо. Нельзя, кроме того, упускать случая.
Но как отправить?
Всем известно, какие теперь у детей папы и мамы. Мама одевает всю Америку, а сама не выходит из комнаты. Папа, наоборот, с утра до вечера мечется по городу, делая на такси сотни километров в день, но из Парижа выехать тоже не может.
Обдумывая способ, как бы пробраться к месту лечения в одиночном порядке, Леня спрашивал маму:
– А разве на моей лошадке нельзя?
Но мама и папа не одобряли проекта.
Провалился также и другой Ленин план: сесть в метро и ездить до тех пор, пока поезд не остановится в Антибе.
Ведь, от Антиба до санатория рукой подать!
Долго решали все втроем как быть с поездкой. Мама перебирала в уме знакомых, могущих уехать в отпуск на юг. Папа читал газеты – не отправляется ли к Лазурному берегу какой-нибудь общественный деятель для доклада или организации партийной ячейки. Леня же вздыхал, морщил лоб, предлагал, в крайнем случае, послать его в санаторию или по телефону иди по телеграфу, и расспрашивал знакомых: нет ли у кого-нибудь свободного аэроплана, чтобы одолжили на короткое время?
Решено было, наконец, рискнуть. Купить Лене билет, усадить в вагон, попросить пассажиров присмотреть за ребенком. А в санаторию телеграфировать, что мальчик выехал с таким-то поездом.
Леня, как передают очевидцы, был страшно горд, что едет один. Трогательно попрощавшись со своим слоником и дернув на прощанье хозяйскую кошку за хвост, он торжественно выехал в папином такси на вокзал, с достоинством сел на то место, которое для него, суетясь в вагоне, выбрала мама. И пренебрежительно начал разглядывать пассажиров, которых мама просила не выпускать мальчика из купе, пока поезд не дойдет до требуемой станции.
– Хорошее дело! А если у меня будет маль о вантр?[92] – чувствуя, что мама не взвесила всех возможностей, обидчиво протестовал он.
К огорчению родителей и к тайней радости Лени, в вагоне не оказалось ни одного пассажира, который ехал бы дальше Марселя. Видя растерянность мамы и огорчение папы, Леня торжествовал. Но ему сильно не понравилось то обстоятельство, что родители стали прикалывать к его костюму и шапочке различные бумажки и письма.
На шапочке был установлен плакат на французском языке: «Господа пассажиры! Будьте любезны высадить мальчика на станции Антиб».
На груди красовался конверт, адресованный начальнику станции. В письме было сказано: «Мсье, ради Бога, наймите для мальчика фиакр в санаторию. Адрес прилагаем. За фиакр там заплатят».
К рукаву Лени был приколот железнодорожный билет. В карман курточки вшиты документы, указывающие на то, что Леня не имеет никаких гражданских прав.
И, наконец, на правом плече торчала пришпиленная пятифранковая бумажка, а под нею записка: «Просят уплатить эти деньги носильщику, который возьмет чемодан и отведет мальчика к начальнику станции».
Все плакаты, записки и письма, украшавшие различные части костюма, показались Лене глубоко оскорбительными, Он хорошо помнил, как на улице видел несчастных людей, ходивших с подобными плакатами над головой. И не на шутку тревожила мысль: «А, вдруг, вместо санатории его отдадут навсегда в цирк?»
Кроме того, как-никак Леня большой мальчик. На целый год старше Юры. Через пять лет ему будет очень много: пять и четыре – четырнадцать.
Как ехал Леня в санаторию, не буду рассказывать. Переезд этот был, во всяком случае, гораздо интереснее перелетов Линдберга и Чемберлина. Но известно, что справедливость на свете – вещь очень условная. Когда взрослый человек, понимая, что делает, перебирается через океан из одного места в другое, его чествуют, забрасывают цветами, рвут от восторга на части. А тут четырехлетий Леня один, без мотора, без всяких попутчиков, с одними только плакатами, прибыл из Парижа Бог знает куда, и кроме какого-то сонного железнодорожного служащего и полицейского комиссара его не встречает никто.
Оваций нет, речей нет, цветов нет.
Сначала, с горя от такого приема. Леня вздумал поплакать. Направляясь вместе с комиссаром к извозчику, пустил несколько слез, стал утирать рукавом размякший нос…
Но комиссар оказался недурным человеком. Лицо у него добродушное, славное. Рука его, ласково похлопывающая по плечу, такая интересная – пухлая, волосатая.
И Леня успокоился. Важно сел в фиакр. На прощанье благосклонно спросил комиссара:
– А что вы делаете с вашим лицом, мсье, что оно похоже на бетрав[93]?
И, благополучно прибыв в санаторию, ловко соскочил на землю, спросил извозчика, почему море находится с той стороны, а не с этой, и, поздоровавшись с подошедшей к воротам заведующей, бодро сказал:
– Вот и я!
«Возрождение», рубрика «Маленький фельетон», Париж, 3 июля 1927, № 761, с. 3.
Купил своему племяннику краткий учебник географии, выпущенный в дореволюционные годы, – и разочарован.
Никаких сведений для ребенка!
Странные числа никому ненужного народонаселения. Фантастический род занятий. Какое-то глупое сырье. Каучук, хлопок, кожа, мясо, руда…
Ерунда, в общем.
Поручили бы мне составить беженское руководство по изучению земного шара, я бы сделал это совершенно иначе. Все лишнее отбросил бы. Все необходимое прибавил бы. И вышло бы совсем по-другому, приблизительно так:
Албания. Гористая страна, находящаяся на Балканском полуострове. До прихода русских отличалась дикими нравами и междоусобицами. Способ правления – неопределенный. Во главе страны полковник Миклашевский[94], ротмистр Степанов[95] и др.
По причине гористости, местность требует больших расходов на обувь, а потому во многих местах неприступна.
Цены на продукты (местные наполеоны переведены на франки):
Мясо – 30 франков кило.
Хлеб – 5 фр. 50 сант.
Помидоры – 50 сант. кило.
Месячная цена комнат в Эльбасане, Тиране и Дураццо:
С полом и потолком – 400–600 фр.
Без пола с потолком – 200–400 фр.
Без того и без оного 10000 фр.
Главные предприятия в стране:
Водочный завод Щукина в Эльбасане.
Русская баржа «Мирко» на Охридском озере.
Рыболовное дело Коровина на Адриатическом побережье. (Удочки системы белградского союза русских рыболовов-легитимистов).
Республика Андорра. Находится на границе Франции и Испании, но по причине отсутствия русских мирового значения не имеет.
Бельгия. Страна для обучения русских детей в закрытых учебных заведениях, главным образом, – бесплатно. Основное занятие жителей – благотворительные концерты. Для устройства русских техников и офицеров на места приобретена и приводится в порядок в Центральной Африке обширная колония Конго. Отношение русских к бельгийскому населенно, благодаря миролюбию и лояльности последнего, благожелательное.
Болгария. Королевство, получившее свое название от Болгар или Волгарь, но населенное беженцами не только с Волги, а и с других рек, как-то: Днепр, Днестр, Дон, Нева и др.
Главное население страны – контингенты.
Род занятий – ожидание благоприятного времени.
Столица – мина Перник[96].
Данциг. Вольный город, славящийся своим коридором, устроенным для свободного передвижения беженцев туда и сюда.
Цена комнаты по правой стороне коридора:
В Диршау, Нейнбурге и пр. 350–700 фр.
Цена на комнаты по левой стороне коридора:
В Конице, Тухеле и пр. 325–650 фр.
Отопление – центральное.
Франция. Наиболее населенное государство в Европе с главными городами: Париж (50 тыс. жителей), Медон (10 тыс.), Ванв-Малаков (5 тыс.), Марсель (4 тыс.), Ницца (3 тыс.), Крезо (1.000), Лион (950), Бельфор (600) и пр.
По национальностям население разделяется на: русских, евразийцев, республиканских демократов, украинцев, ноев-джорданцев, баталпашинцев, аксайцев, дарьяльцев, одесское землячество и прочие племена, враждующие между собою и отвоевывающие друг у друга залы Агрикюльтюр, Жан Гужон, рю Эрмель, Сквер Рапп, а также помещения различных мэрий.
Главный род занятий, помимо черного труда, труд неблагодарный: доклады, прения, диспуты.
Промышленность двоякого рода: добывающая (поиски мест, денег, квартир) и обрабатывающая (займы, вовлечения в предприятия, приглашение в компаньоны).
Господствующий язык – французский с нижегородским, а также различный арго: шоферское, кутюрское, бианкурское и проч.
Образ правления – республиканский, с постоянным учредительным собранием, с парламентом, составленным из председателей обществ, собирающихся отдельно друг от друга со своими собственными секретарями и казначеями.
Исполнительная власть – в руках временного правительства, а также у всех премьер-министров, министров, гетманов, батек, тулумбашей и прочих глав, имеющихся в неограниченном количестве.
«Возрождение», рубрика «Маленький фельетон», Париж, 10 июля 1927, № 768, с. 2.
Иностранцы нас спрашивают, в особенности квартирные хозяйки:
– Почему вы, русские, когда собираетесь, всегда засиживаетесь до глубокой ночи?
– Неужели вы не знаете, что из-за вас счетчик электрического освещения тоже не спит и вертится вместе с вами?
Отвечая на эти недоуменные вопросы, мы обыкновенно ссылаемся на Тютчева. Говорим, что нас, русских, сантиметром не измеришь, что счетчиком не запугаешь, что в нас можно только верить, а не расспрашивать, и что у нас особая стать, почему все подобные праздные вопросы совершенно некстати.
Но, оставаясь наедине сами с собой, мы все-таки должны задуматься над этим обстоятельством. А в самом деле: почему?
Физиологическая ли это потребность не смыкать ночью глаз? Или духовная жажда исканий на основании девиза: чем ночь темнее, ярче лампочка? Или это признак склонности к мистицизму? Приближение к потустороннему, которое вплотную подходит к нам в двенадцать часов по ночам, когда из гроба встает барабанщик, а заодно с ним начинают кружиться вии, ведьмы, кикиморы, лешие, черти и черт его знает, что еще.
Из всех приходивших мне в голову по этому поводу предположений я считаю самым верным одно:
У нас слишком много взглядов и мыслей. Чересчур много. Как ни у кого из иностранцев.
С раннего утра, в течение дня, даже за непрерывной работой, эти мысли и взгляды набегают на нас, накопляются, садятся на первую попавшуюся извилину, застревают в мозгу, пуская глубокие корни, разрастаются к вечеру, как огород после дождя.
И ночью, когда все спокойно и никто не мешает, заросли эти приходится прочищать. Кое-что проредить, кое-что прополоть. Хорошую мысль окучить, подрезать, удалить лишние почки.
И сделать это в какой-нибудь один час или два, конечно, немыслимо. Когда одна какая-нибудь самая скромная идея и та велика и обильна, а порядка в ней нет.
Ведь, даже самый неинтеллигентный русский мужичок, и тот, как мы помним, любил говаривать до революции:
– Сяду я за стол да подумаю.
И до сих пор думает.
А как же, в таком случае, быть нам, интеллигентам? Да еще после революции? Да еще с кругозором?
От обилия мыслей и взглядов мы легко засиживаемся у себя дома в одиночестве от восьми до двенадцати. Не замечаем ни счетчика, ни вздохов хозяйки в соседней комнате.
А когда соберемся вместе – тем более.
Вот, например, проводил я на днях вечерок в одной милой, симпатичной компании. Собралось нас немного, всего четыре человека. Но постепенно, по мере выявления взглядов, оказалось, что мы, четверо, придерживаемся двадцати различных непримиримых течений эмигрантской общественной мысли.
Борись Дмитриевич – евразиец, легитимист, карловчанин, советоэволюционист.
Федор Степанович – западник, республиканец, народный социалист, интервенционист, советореволюционер.
Анна Андреевна – монархистка-нелегитимистка, полуевразийка-полузападница, в церковном отношении – лояльна, в отношении большевиков – революционерка, интервенции не признает, в эволюцию не верит.
И я у себя тоже подсчитал точки зрения. Пять.
Чтобы всем нам попарно поспорить по двадцати точкам зрения, конечно, нужен был порядочный срок. Ведь из теории соединений известно, что сочетаний в таком случае, независимо от количества лиц, получится: 20х19/1.2. То есть необходим 361 спор, не считая добавочных.
А тут дело осложняется еще тем, что спорят не только попарно, но комплексами.
По вопросу об евразийстве, например, я блокируюсь с Федором Степановичем против Бориса Дмитриевича и временно примкнувшей к нему Анны Андреевны. По вопросу же о республике комплекс получается иной: Анна Андреевна, Борис Дмитриевич и я – с одной стороны, Федор Степанович с другой. А затем мы внезапно раскалываемся: Борис Дмитриевич в качестве легитимиста – одна группа, я, Анна Андреевна и Федор Степанович – другая.
Правда, беседа затянулась у нас, благодаря этому, далеко за полночь. Правда, пока мы окончили обмен точками зрений, нам кто-то три раза стучал сбоку в стенку, один раз снизу в пол, два раза сверху в потолок.
Но удивительно талантливы, все-таки, мы, русские люди! По теории детерминантов, к которой я прибег, чтобы высчитать комплексы споров по группам, выходило, что на всю беседу необходимо 5.428 столкновений.
А мы разошлись в ту же самую ночь, около 3-х. Обо всем поговорили, все успели выяснить, окончили выявление только кое-каких недосказанных мелочей возле подъезда на улице.
А иностранцы еще бранят нас, недоумевают, почему мы поздно расходимся.
Не догадываются, несчастные нищие духом, задать себе совершенно другой вопрос:
Как русские люди вообще успевают разойтись до новой встречи?
«Возрождение», рубрика «Маленький фельетон», Париж, 11 июля 1927, № 769, с. 2.
Кто из нас, русских, не замечал, что Париж чересчур маленький город?
По площади, спору нет, сильно разбросан. И улицы слишком уж длинны, и много всяких ненужных, в особенности, исторических.
Занимают, так сказать, без надобности место, вредят только быстроте сообщения.
Но, вот, попробуй здесь, в Париже, скрыться от любопытного русского взора, побеседовать с кем-нибудь с глазу на глаз.
Эмпоссибль[97].
Или Бобчинский окажется рядом за столиком. Или Добчинский войдет. И оба радостно воскликнут:
– Э! Кого я вижу!
В вагоне пригородной железной дороги, в метро, в трамвае, положительно нет возможности поделиться с собеседником новостями, печалями, радостями.
Отведешь душу, выскажешь мнение об общем приятеле Павле Ивановиче, а через несколько дней неприятность:
Павел Иванович почему-то дуется. Едва руку протягивает.
– Нехорошо, нехорошо, – цедит сквозь зубы. – Моя семейная жизнь никого не касается, дорогой мой. В особенности, как мы живем: я ли на счет жены или жена на мой счет.
Молодым людям и всем тем, кому не лень в беженстве заниматься любовью, тоже житья нет от провинциальных парижских условий.
Поцелует Миша Ниночку по французскому обычаю где-нибудь в пустынном коридоре корреспонданс на Конкорд или Трокадеро, а в ближайшее воскресенье после богослужения на рю Дарю мама сурово допытывается:
– Нина! С кем ты во вторник пересаживалась на дирексьон Отей?
Кто из русских мог видеть интимную сцену между Ниной и Мишей – непостижимо. Но в том-то и дело, что нынешнего Бобчинского никогда не узнаешь по внешнему виду. Сидит, каналья, в метро, держит невинно в руках последний выпуск «Энтран» и делает вид, что читает.
Угадай по лицу, какой процесс происходит в подлой душе: легкое французское чтение или тяжелая русская мимикрия.
По внешнему виду Париж, действительно, город многомиллионный. Народу тьма, движение головокружительное. Но на самом деле, если откинуть все ненужное население, да отбросить все ненужные учреждения, да уничтожить такси, получится спокойный уездный городок с шестьюдесятью тысячами скучающих жителей.
И ничего более.
Кое-где на расстоянии двух-трех верст друг от друга, бакалейные лавочки, трактирчики. Портной Федоров из Парижа. Свои кинематографы для почтеннейшей публики. Свой театр. Своя парикмахерская. Богоугодные заведения Земгора. Купеческий клуб Ассомпсьон. Благородное собрание – Русский Очаг. Клуб приказчиков – Одесское землячество. Частная гимназия М. М. Федорова с правами. Детский сад г-жи Полежаевой без всяких прав. Гарнизонное собрание на рю Мадемуазель…
В этом скромном уездном городке жизнь течет своеобразная, тихая, глухая. Чуть-чуть. Как будто в стороне от железной дороги и от всего шумного мира.
Инженеры не строят, врачи не врачуют, адвокаты не защищают, прокуроры не обвиняют, председатели не председательствуют, военные не воюют, штатное – за штатом, чиновники – без портфелей, портфели без бумаг, бумаги без печати.
Многим в таком своеобразии нудной и скучной жизни естественно хочется знать хоть то, как живет и работает Иван Иванович, или как живет и не работает Иван Никифорович.
И соответственно с этим развиваются соответственные интересы.
Проедет по пустынной улице в бричке Чичиков, собирая души для голосования на ближайшем собрании, и все с любопытством уже высовывают головы:
– Куда он? К Ноздреву в «Дни» или к Манилову в «Новости»?
А акацатовские мужички[98] стоят тут же, на тротуаре, и рассуждают, сонно почесываясь:
– Доедет колесо до России или не доедет?
Провинциальная жизнь естественно рождает то, что свойственно медвежьим углам. Частые ссоры из-за гусака. Ревизоров неизвестно откуда. Бобчинских с Добчинскими. Сны относительно крыс, по которым можно угадывать будущее.
И слава Богу еще, что нет у нас до сих пор своего градоначальника и своей городской думы.
Дума вызвала бы новые раздоры из-за кандидатов в городские головы и в члены Управы.
А что касается градоначальника, то о его судьбе даже страшно подумать. Левая общественность мигом свергла бы его, гильотинировав на площади Согласия.
И снова открылось бы Учредительное Собрание. И снова кто-то его разогнал бы. И снова кто-то его открывал бы…
Да, скучно на этом свете, господа. В особенности в Париже.
«Возрождение», рубрика «Маленький фельетон», Париж, 10 ноября 1927, № 891, с. 2.