Элементарная социология. Введение в историю дисциплины

А. Ф. Филиппов
Элементарная социология. Введение в историю дисциплины

© ООО Группа Компаний «РИПОЛ классик», 2019

Предисловие
Лекции в форме лекций

Тексты, вошедшие в эту книгу, основаны по преимуществу на расшифрованных видеозаписях. Файлы можно легко найти в Сети, расшифрованный текст отредактирован и дополнен. У записей есть предыстория. Она имеет небольшую самостоятельную ценность, но важна для понимания того, как возник первоначальный вариант издаваемого курса и в чем смысл сделанных к нему дополнений.

Двадцать лет, начиная с 1996 года, я преподавал на факультете социологии Московской высшей школы социальных и экономических наук. Ее создал профессор Теодор Шанин, задумавший организовать в Москве российско-британский университет с годичным, рассчитанным на подготовку магистров, циклом обучения. Этот университет существует по сей день и сейчас широко известен как «Шанинка». Так мы еще не называли его в те годы. Многое было впереди. Надежного образования у большинства социологов тогда не было, и получить его было негде. Наши студенты в большинстве своем не совершенствовались в профессии, как это обычно бывает с теми, кто поступает в магистратуру после бакалавриата, а просто с нуля получали необходимые знания. Тех, кто имел так или иначе сложившиеся представления о предмете, мы собирались доучивать и переучивать. Иногда это удавалось. У нас были большие амбиции, за которыми стояли не только ресурсы, но и годы самостоятельной работы, размышлений о характере и задачах науки. Мы – это преподаватели факультета социологии: его первый декан Г. С. Батыгин, а также А. О. Крыштановский, В. В. Радаев и я. Мы далеко не во всем были согласны между собой, я готов свидетельствовать лишь о своих тогдашних взглядах на социологию; но кажется, по этому поводу не было споров. Нас вдохновлял масштаб того, что предстояло сделать.

Что я думал в те годы о социологическом образовании, уже поработав немного в московских вузах и в стенах Института социологии РАН, получив первый опыт издания социологической периодики? Я считал, что образование должно быть фундаментальным; социология – особый язык социальных описаний; история и теория в социологии не разделены пропастью, но до известной степени составляют единое целое; исторически социология вышла из философии, принципиальной разницы между социальной философией и теоретической социологией нет. Эти идеи оформились у меня в 80-е годы во время работы в Институте социологических исследований АН СССР, в группе (позже ставшей сектором) по истории социологии, у замечательного философа Ю. Н. Давыдова, которому, как первому и единственному научному руководителю, я обязан очень многим. Если я говорю «идеи оформились у меня», то не потому, что я претендую на авторство. Скорее это были в основном его идеи, до понимания которых я постепенно созревал, но были и другие влияния. Если бы наша Школа была в первую очередь британским заведением, а уже во вторую – российским, если бы английским коллегам удалось постоянно и содержательно вторгаться в наши программы, курс мой вряд ли бы состоялся[1]. Хотя именно в Манчестерском университете, где сертифицировались наши программы, сочувствие и понимание можно было встретить с большей вероятностью, чем во многих других местах – разница в традициях была слишком велика[2]. Представление англичан о том, чем должны заниматься русские социологи, сказалось, прежде всего, в самой Великобритании, на научной карьере тех, кто приехал туда учиться и защищаться. Это, как правило, хорошие карьеры хороших ученых, продолжающих вносить вклад в мировую науку с ее более или менее отчетливым разделением труда. Диссертации, статьи и книги, написанные русскими социологами на английском, занимают подобающее место в большой всемирной библиотеке научной литературы. Я ценил и до сих пор высоко ценю рутину; нормальная наука – это именно то, что должно было, по идее, состояться и у нас. Но можно ли было начинать у нас сразу с имитации нормальной науки, без того третьего измерения, без глубины, которая все еще различима в текущих публикациях наших зарубежных коллег?

Моя проблема как преподавателя и ученого состояла в том, что становление социологии в России было рутинной задачей для западной профессуры, смотревшей на дело просто: вот – страна, в которой науки и образования пока нет или есть в плохом качестве, это надо поправить так, как поправляют в отсталых странах. Мне трудно было с этим согласиться, хотя про неоколониализм я еще не знал и бороться с навязыванием социологии в перспективе, которую сегодня назвали бы колониальной, не собирался. Я видел становление социологии в нашей стране совершенно по-другому, не пытался продолжать то, что было создано в советский период, но и не считал это просто «плохим качеством»[3]. Я задумывался о принципиальных, главных проблемах нашей науки. Это вызывало лишь раздражение. Сам не знаю, как мне удалось вырулить.

Я говорю в основном о себе, но в некоторой степени мои представления о задачах курса разделяли (и частично повлияли на них) коллеги по факультету. Солидарным решением мы сделали курс длинным, занимавшим весь учебный год, обязательным для изучения и основанным на чтении первоисточников. Впоследствии я сократил его и сильно упростил, убрал часть материалов по предыстории социологии, сосредоточился на немногих классиках. Для меня в те годы в смысле профессионального становления чтение такого курса было едва ли не важнее, чем для слушателей. Это был двусторонний процесс. До преподавания в Московской школе я всего несколько раз читал похожие лекции в других университетах, так что каждый следующий год прибавлял мне знаний. Через повторение, через дискуссии со слушателями, через бесконечные проверки письменных работ я приходил ко все более точному осознанию своего предмета и начинал лучше его объяснять. Я учился, уча, и до сих пор не знаю лучшего способа повышать квалификацию.

Мои слушатели несколько раз записывали лекции на диктофоны. В начале 2000-х годов благодаря усилиям сотрудников двух университетов: МВШСЭН, из которой я собирался уходить, и Высшей школы экономики, где я уже работал на факультете философии, появилась видеозапись, которая и стала основой этой книги[4]. Я считал это подведением итогов и возвращаться к истории социологии не предполагал; несколько раз принимался за подготовку печатной версии курса, однако, в конце концов, пришел к выводу, что такая работа должна быть проделана заново и с нуля. Этому помешали обстоятельства, переписывать все заново я не стал. Выяснилось, что старые тексты нельзя исправлять по частям. Новые нельзя написать так, словно бы за ними не стоит ничего, кроме естественного прогресса знания, позволяющего сохранить дух предприятия, невзирая на все перемены в изложении, казалось бы, навсегда отошедших в прошлое идей. Действительно, классика сама по себе не меняется, меняется наше прочтение, и я иначе смотрю теперь на многие классические сочинения. Мои собственные суждения, высказанные пятнадцать – двадцать лет назад, кажутся мне неполными и местами наивными. Исследования в области истории социологии за эти годы сильно шагнули вперед, в том числе и в области фактографии. Я читаю новые книги и вижу пропасть между тем состоянием знания, на которое я ориентировался, и тем, которое сегодня считал бы стандартом. Но главное не в этом. Грубые ошибки можно исправить, недосказанное можно отчасти восполнить. А настроение, с которым эти лекции читались, навсегда осталось в прошлом.

 

Те амбиции, которые выше я упомянул, не раскрывая их смысла, – в чем они состояли? Конечно, в попытке проложить новый путь в науке. Но возможны они были только потому, что с ними связаны надежды на трансформацию отечественной социологии, которые я сохранял довольно долго. Сейчас они представляются мне скорее комичными. Парадоксальным образом я хотел решить разом две задачи: с одной стороны – развивать теоретическую социологию как наиболее совершенный аппарат постижения социальной реальности в связи с историей науки и как продолжение большой социологической традиции, с другой стороны – с самого начала форматировать социологию (в первую очередь именно теорию) как национальный проект, который приспособлен не для любого времени и территории, но для понимания и объяснения того, что происходит именно здесь, на пространстве огромной страны, в которой я вырос. «Смысл пространства» – ключевое слово тех лет; я думал и писал об этом столько же, если не больше, сколько об истории социологии.

Привязка социологии к пространству была важнейшей частью всего замысла, и она началась с публикации статей «Социология и космос» и «Наблюдатель империи»[5]. В конце концов эта работа привела к социологии пространства, которой я отдал четверть века[6], но замысел был все же другой, о нем я в те годы писал в статье «О понятии „теоретическая социология“»[7]. С одной стороны, любая попытка начинать социологию как бы с нуля может в лучшем случае привести к формированию еще одной школы, не желающей учитывать достижения прочих теорий. С другой стороны, те общие теории, те школы, которые уже есть, не могут нас устроить своей односторонностью. Значит, надо найти модус работы на уровне синтеза продуктивных идей, а для этого разобраться с основными интуициями, лежащими в основе абстрактных теоретических построений. Одна из этих интуиции и отсылает нас к особому опыту, – опыту пребывания на специфическом пространстве. Для мировой, глобальной социологии в этом нет ничего интересного, в ней сама идея пространства не очень приветствуется именно потому, что глобальный мир – это не какая-то особая территория, оттого и территориальность в социологических концептах исчезает даже на уровне базовых понятий. Поэтому надо вернуть пространственное в социологию, а общую социологию строить с учетом имеющихся теоретических достижений и с опорой на основополагающую интуицию огромного пространства, пространства империи, которой был Советский Союз, и которое как смысл сохранилось даже после распада страны. Так два проекта дополняли один другой: история социологии, доходящая до современных концепций, позволяла свободно обращаться с теоретическими ресурсами; социология пространства как общая социология показывала специфику территориальных интуиции, зашитых в теоретический аппарат науки на уровне базовых концептуализации. Именно для реализации двуединого проекта и была задумана, в сущности, та большая работа по истории социологии, которая в других обстоятельствах была бы всего лишь дежурным введением в дисциплину. Никакого или почти никакого «пространства» в истории социологии у меня нет, все это прописано было в рамках другого курса и других публикаций. Но как раз учебные курсы были взаимодополняющими. «Социологию пространства» я издал десять лет назад. «История социологии» дождалась своего времени только сейчас. Превращать ее в трактат значило бы заново заняться судьбой классической социологии. Возможно, интересно как раз противоположное: дойти до самых оснований, до корней, до сердцевины нескольких центральных теорий, посмотреть, как они устроены, и высказать это в той доступной форме, к которой располагают лекции, но никак не трактаты.

Сейчас я рассматриваю и классическую социологию, и ту, что ей наследовала, как, по сути, завершенный проект. Она сохранила ценность, но ценность эта совсем иного рода, чем казалось мне в 90-е. Изощренное движение мысли, если ему следовать, – прекрасная школа; но движение мысли великих социологов базировалось на определенных интуициях социального, которые нам трудно разделять, и на определенной философской выучке, которая больше не вызывает у нас доверия. Классическая социология наследовала политической философии; теоретической социологии наследуют другие дисциплины. Не важно, как они называются. Когда-то Георг Зиммель писал, что умирает, не оставляя наследников, и наследство его разойдется по многим. То же и с большой социологической традицией. У нее нет одного наследника, но все-таки она не пропала, она вошла в состав того языка, тех объяснительных схем, тех ходов мысли, которые можно встретить повсеместно. Вот почему эти лекции издаются в таком виде. Они выглядят как записи, потому что основаны на записях. Они воспроизводят интонацию живой речи и то намерение, тот замысел, без которого организация материала может быть непонятной. Часть того, что должны были знать выпускники (как предполагалось, они знают еще до поступления), ключевые фигуры и важнейшие факты, связанные с историей социологии, входили в программу вступительного собеседования, и я снова возвращался к ним лишь для того, чтобы выстроить связный рассказ. Тем не менее читатель, возможно, не найдет здесь всего того, что можно прочитать в любом добротном учебнике по общей социологии: это не учебник для первокурсников бакалавриата, это не для тех, кто начинает с нуля. Наконец, часть тем мы проходили со слушателями на тьюторских занятиях, более или менее успешно практикуя то медленное чтение, которое сейчас вошло в моду. Этого материала здесь тоже нет; у читателя, знакомого с материалом, может возникнуть недоумение, лишь отчасти справедливое, потому что систематический учебник истории социологии из этого курса все равно сделать нельзя. Зато в подготовленном к печати тексте есть кое-что новое. В некоторых случаях, увидев ошибки, я устранил их; увидев явную недосказанность, сделал прибавления, постаравшись сохранить строй живой речи, передаваемой на письме. К сожалению, некоторые лекции не записались или записались неважно (жертвой одной из технических неполадок стал вводный биографический очерк о Дюркгейме, не имеющий, впрочем, никакого самостоятельного значения); чтобы избавиться от лакун, я вставил на пустующие места фрагменты давно подготовленного, но не издававшегося более обширного и систематического, уснащенного цитатами курса по истории социологии. Я добавил некоторые ссылки на источники и исследования, но при этом не смог найти единого решения для всех случаев: сейчас появилось много новых переводов, было бы странно игнорировать их, придавая чрезмерное значение сохранению «аромата эпохи»; но и превращать лекции в ученый труд, где разбираются все аргументы и воспроизводятся позиции сторон в новейших дискуссиях, тоже немыслимо. Возможно, стилистический разнобой сыграет здесь позитивную роль, став дополнительным аргументом в пользу менее формального, водянистого изложения. Что касается систематического труда, то и он либо дождется своего времени, либо, по примеру классиков, вместе с моими предполагаемыми соавторами я предоставлю его грызущей критике мышей, на сей раз компьютерных. Ценность сделанного не очевидна для меня в смысле решения задач обучения и преподавания. О ней судить читателю. Но, возможно, у того, что получилось, есть еще и ценность исторического документа, свидетельства усилий в точном смысле слова бесплодных, но все же состоявшихся, все-таки бывших.

Москва, апрель-май 2018

Лекция 1
Теория социологии и ее история. Томас Гоббс: возможность порядка

Мы начинаем наш большой курс по истории социологии. Социология – это несколько необычная наука: сравнительно молодая, вызывающая много споров, в том числе споров о предмете и о том, что значит квалификация «социолог». Такой профессии, как «социолог», не было в официальной номенклатуре специальностей в Советском Союзе, и даже главный институт Академии наук назывался не «Институт социологии», как сейчас, но сначала был «Институт конкретных социальных исследований», а потом стал «Институтом социологических исследований». Это, конечно, ничего не говорит о науке как таковой. Можно было бы сказать, что Советский Союз – вообще плохой пример. Но и в других странах социология как университетская дисциплина появилась сравнительно поздно. Вы, конечно, знаете, что ее название придумал Огюст Конт (причем пошел довольно необычным путем, соединив латинское и греческое слова)[8], но отсюда не следует, что и социологию как науку придумал он же или что он привел социологию в университеты. В университетах, да и то сначала немногих, она оказалась примерно через полвека после Конта, и еще полвека ей понадобилось, чтобы там утвердиться, и еще примерно столько же лет потребовалось, чтобы такая специальность появилась у нас в стране. Если вы захотите разбираться по конкретным странам и датам, найдете много интересного. Нас это сейчас увело бы слишком далеко в сторону.

 

Конечно, проще всего было рассказывать ее историю так: сначала была предыстория социологии, потом, с Конта, началась собственно та самая наука, о которой у нас пойдет речь. Конт очень хотел, чтобы так все и представлялось, но в ретроспективе ясно, что это преувеличение, что между концепциями его предшественников и тем, что писал сам Конт, разница, конечно, есть, но не такая большая. С современной точки зрения Конт куда ближе к политической философии Нового времени, чем к современным социологическим теориям. Это значит, что самое начало изложения истории социологии оказывается проблемой. Ведь начало – это не просто формальная вещь, то, что обозначает границы курса. Когда мы говорим про начало, мы отделяем собственно науку от того, что ею не являлось. А как мы проводим это различение? Мы его проводим с точки зрения современной социологии, конечно, если мы считаем, что сейчас такая наука есть. Мы отличаем науку от ненауки, исходя из современного понимания науки. Но с современной точки зрения любая история любой науки должна представать в двойственном свете. Во-первых, то, что было в прошлом, не может полностью совпадать с тем, что есть в настоящем. Нет науки без прогресса, а раз наука сейчас есть, значит, был прогресс. Раз был прогресс, значит, по сравнению с тем, что сегодня, старая наука как бы не совсем наука, в ней не может не быть чего-то отжившего, ненужного, попросту говоря, ненаучного. Во-вторых, то, что было в прошлом, имеет некоторую ценность. Если бы там, в прошлом, совсем не было науки, это не было бы прошлым науки. Эти тривиальные соображения обычно влекут за собой следующие выводы. Если мы изучаем ненужное и ненаучное, что мы тем самым приобретаем? Если мы изучаем нужное, научное, в менее совершенной, менее адекватной нынешнему состоянию знания форме, чем, скажем, новейшие учебники, то не проще ли сразу перейти к изучению того, что наиболее прогрессивно? Если так, то история социологии должна занимать очень скромное место. Она должна быть курсом или факультативом, на выбор, или, во всяком случае, коротким, оставляющим время для более важных вещей.

Вы уже заглянули в студенческие справочники и знаете, что это у нас не так, курс длинный, курс обязательный. Мы вас нагружаем историей в ущерб другим курсам. Мы требуем изучения того, какой наука уже не будет больше никогда. Значит, надо с самого начала объясниться, сделать первую попытку убедить вас в том, что здесь есть замысел, а не случайное стечение обстоятельств, не упрямое непонимание того, как устроено и куда движется социологическое знание.

Прежде всего, мы должны зафиксировать особую роль истории в теоретической социологии. Далеко не все признают эту роль, есть и такие социологи, которые были бы категорически против того, что я сейчас скажу, но все-таки точка зрения, которую я сейчас кратко сформулирую, распространена довольно широко. В отечественной литературе я вас хочу отослать к большому коллективному труду «История теоретической социологии», выпущенному в Институте социологии РАН под редакцией Юрия Николаевича Давыдова. Давыдов пишет о том, что «социология старше самой себя» (то есть появилась, строго говоря, до того, как вполне оформилась), а также – внимание! – что «она достигла научно развитой (и в этом смысле достаточно „зрелой“) формы гораздо раньше, чем ее достиг „эмпирический“ фундамент»[9]. Это значит, что важнейший показатель научности (знание должно быть основано на опыте) здесь не работает, нельзя смотреть на дело так, будто сначала в истории идей превалировали совершенно оторванные от действительности теоретические конструкции, а потом появилась эмпирически фундированная наука. Такова, кстати, как раз и была точка зрения Конта, который противопоставлял позитивную науку метафизике. В наше время в метафизике нередко упрекают самого Конта. Социологи критикуют своего номинального основателя точно так же, как он критиковал предшествующую философию. И конца этому нет: каждое следующее поколение социологов упрекает предшественников за излишне абстрактный, метафизический, философский подход. А вот Давыдов, профессиональный философ, историк философии, смотрит на дело иначе. Наука, продолжает Давыдов, предполагает, по самому смыслу слова, «научение», освоение опыта предшественников. «Это – первейшее условие всякой научности, с нарушения которого и началась социология прошлого века, воздвигнувшая почти непреодолимый идеологический барьер между ее собственным типом научности и всеми остальными, дискриминированными ею в качестве „ненаучных“»[10]. Правда, здесь происходит замещение одного тезиса другим. Социология, говорят нам, утверждала себя как наука, а предшествующее знание третировала как ненаучное, но мы-то знаем, что научность бывает разная и что эмпирическая обоснованность социологии изначально была не столь уж велика. Это позволяет нам лучше использовать историю социологии для организации теоретического знания в его историческом измерении. Иначе говоря, сегодня мы видим единство (предшествующей философии и последующей социологии) там, где более ранние социологи видели различие. Однако тем самым Давыдов дает ответ лишь на вопрос о том, зачем вообще нужна история социологии, но не на вопрос, какие задачи стоят перед социологической теорией, почему вообще приходится реорганизовывать теоретическое знание, обращаясь к его истории. Полнота знания, его единство, возможность преодоления различий – все это показано правильно. Недостаточное внимание к актуальным задачам теории ограничивает возможности развития этого тезиса.

В других сочинениях Ю. Н. Давыдов первым в нашей стране показал, какое значение имеет история социологии в современной теоретической работе. «Ведь речь идет теперь уже не о прошлом социологии, а о ее настоящем, в созидании которого мы так или иначе… принимаем участие. Во всех подобных случаях мы являемся свидетелями превращения истории теоретической социологии в ее „чистую“ теорию, по необходимости лишенную исторического измерения (ввиду отсутствия такового)»[11]. Это звучит немного загадочно, но суть дела здесь в следующем: современная социология современна не потому, что мы ее современники, что она и мы находимся в некотором «сейчас». Дело в проблеме модерна, в том, что становится предметом социологии, определяющей себя как «научную науку» о «современном модерне». «Модерн» – это особое качество современности, это современная эпоха, определяемая по контрасту с досовременной. Если классическая социология – так я рискну интерпретировать Давыдова – сосредоточилась на проблеме модерна и если «чистая теория» сосредотачивается на проблеме модерна, то это потому, что главные достижения теории, вновь ставшие актуальными, уже были сделаны в прошлом, их надо лишь воспроизвести, проделать вместе с социологией историю становления самосознания модерна.

Давыдов писал об этом на излете очень важного этапа в развитии западной теоретической мысли. В течение почти четверти века происходило возрождение интереса к классике, мало того, именно в тщательном штудировании классики выдающиеся авторы того времени видели шансы для развития теории. Например, немецкий социолог Рихард Мюнх писал, что надо к классикам социологии относиться так же, как философы относятся к классикам философии: тщательно штудировать тексты, делать критические издания, аккуратно комментировать их труды[12]. Классиками – в первую очередь – занимались в это время Джефри Александер, Вольфганг Шлюхтер, Энтони Гидденс… Конечно, далеко не вся теоретическая социология развернулась в сторону изучения классического наследия. Но все-таки это течение было очень сильным. Поэтому рассуждения Давыдова были вдвойне убедительными: он опирался и на большую традицию, и на современный ему феномен так называемых «ренессансов» классики. Нам достаточно последовать за ним в этом направлении, даже если мы не во всем будем согласны с отдельными его оценками. А пока зафиксируем: есть такая влиятельная точка зрения, согласно которой история социологии и есть теория; многие стремятся поставить историю социологии в более широкий контекст, не ограничиваться тем временем, когда появилось ее самоназвание. Есть и сравнительно узкий круг авторов, к которым обычно обращаются, если не хотят начинать историю социологии с Конта. В самых обширных исторических обзорах мы можем найти анализ политической философии Платона и Аристотеля, Ибн Халдуна, Макиавелли, Монтескье и многих других. Для каждого начала есть свои резоны.

Я начинаю историю социологии с Томаса Гоббса. Если вы заглянете в большую программу, которая была напечатана, когда этот курс только-только был подготовлен, вы увидите, что там вначале идет Аристотель. Почему сначала идет Аристотель, когда на него есть время, и уж точно Гоббс, когда времени меньше? По очень простой причине: с именем Гоббса связан один из важнейших вопросов социологии, ключевой вопрос социологии: как возможно общество? Сам Гоббс так этот вопрос не ставит, но потом, когда появляются социологи, они ставят его именно так: как возможно общество? Задавая этот вопрос, они имеют в виду нечто вполне определенное, хотя и отличающееся от нашей традиционной постановки вопроса, когда мы спрашиваем «каким это образом нечто возможно?». Когда мы обычно в нашей повседневной жизни говорим «как возможно нечто?», мы этот вопрос ставим в таком примерно смысле: чего-то нет, мы бы хотели знать, как возможно, чтобы оно появилось? Мы не обязательно его хотим, но даже если мы бы не хотели, чтобы оно появилось, мы спрашиваем, при каких условиях возможно, чтобы оно появилось и что нужно сделать, чтобы это предотвратить? Или даже так – что-то случилось, но мы этого не хотели, поэтому спрашиваем: как это могло случиться, ведь не должно было?! Так или иначе, того, о чем мы обычно спрашиваем, говоря «как возможно?», обычно нет. И вот мы задаем вопрос «как возможно общество?». Но разве мы можем так его поставить в привычном смысле? Конечно, нет. Общество всегда с нами есть. Оно уже здесь. Оно нормально. И ставить вопрос «как возможно общество?», когда общество уже есть, – значит ставить его в совсем другом смысле. А именно в смысле, если угодно, кантовском.

Кант спрашивает, как возможно точное естествознание, хотя он знает, что оно есть, то есть он спрашивает об условиях возможности того, что есть. Социологи спрашивают «как возможно общество?», то есть они спрашивают об условиях возможности существования, о продолжении существования того, что есть. Правда, для Канта это вопрос о состоятельности познания, а для социологов – о чем? Когда этот вопрос впервые формулируется, быть может, наиболее внятно в связи с историей философии, социологи, точнее, один социолог, Парсонс, называет его «гоббсовским вопросом», «гоббсовской проблемой» социального порядка. Почему именно в связи с Гоббсом этот вопрос формулируется именно так? Ведь сам Гоббс так его не ставит. Можно переформулировать философию Гоббса в этом ключе, но сам Гоббс так его не ставит, не говоря уже о том, что Гоббс живет задолго до Канта и постановка вопроса об условиях возможности существующего ему чужда. На этот вопрос, на вопрос о вопросе тоже есть достаточно известный простой ответ: Гоббс был, судя по всему, первый – а если не первый, то в истории новой европейской философии одним из первых, – кто увидел возможность несуществования социального порядка. Он увидел, что общества может не быть. Как его может не быть? Для нас общество всегда уже есть. Для Гоббса это разве было по-другому? Есть определенные основания предполагать, что это могло быть по-другому для Гоббса. Также, как и для ряда его современников.

Почему? Гоббс это мыслитель, который живет в основном в XVII веке, хотя родился он еще в XVI, прожил долгую жизнь, почти 100 лет. Он застает в Европе страшные гражданские войны, крушение тех порядков, которые казались незыблемыми. Причем крушение принципиальное, крушение такого рода, какого, как казалось многим его современникам, не приходилось еще переживать. Разрывались некоторые важнейшие социальные связи, которые до сих пор представлялись совершенно естественными. Что это за связи? Это не просто политические связи, например, свержение короля – происходили же ведь такие вещи? Считается, что Английская революция, в ходе которой был свергнут и казнен король, представляет собой поворотное явление в истории политической жизни Европы. Но вообще смена правления, перевороты, появление нового правителя… ведь в Англии после короля Карла I появился новый правитель (Оливер Кромвель, лорд-протектор), – это все вещи не такие уж небывалые. Конечно, там было много моментов, которые мы рассматривать не будем, но это не были вещи совершенно небывалые. А вот то, что было небывалое, – это степень ожесточения в гражданских войнах, которые разрывали Европу. Не только в Англии – по всей Европе шли жесточайшие гражданские войны. Какие войны? Конфессиональные. Это то время, когда происходило новое размежевание между католиками и протестантами, в ходе которого часто получалось так, что не просто католики с одной стороны и обобщенно взятые протестанты с другой стороны, но католики и разного рода протестанты, которые могли между собой также не соглашаться, раздирали на части семьи, общины, те незыблемые элементы социальности, которые издавна казались чем-то естественным. Этот момент застает Гоббс, и именно то обстоятельство, что ожесточенной гражданской войной будут разорваны семьи и другие единицы социального общения, естественные общности, – было необыкновенно важным и острым. Это именно та ситуация, в которой Гоббс говорит: знаете, вообще-то старая аристотелевская формула, что человек – это животное политическое, – она не работает. Она не работает, потому что ей ничто не соответствует в реальности.

При чем тут Аристотель, который жил за 2000 лет до того? А при том, что он остается одним из основных источников европейской политической мысли, европейского политического словаря на протяжении всех этих лет. Нужно опровергнуть Аристотеля. Нужно опровергнуть Аристотеля, который говорит, что человек – животное политическое. Который говорит, что сообщества основываются не только на власти, подчинении, на взаимной пользе людей, выполняющих разные функции в большом социальном целом, но также удивительнейшим образом базируются на солидарности, а поскольку Аристотель не знает слова «солидарность», то говорит о дружбе. Это аристотелевское понятие политической дружбы тоже необходимо подвергнуть критике. Всего это нет, – говорит Гоббс; люди в сущности могут быть интерпретированы как существа корыстные, как те, кто склонен производить некоторого рода калькуляции и на основании этих калькуляций стремиться исключительно к своей выгоде. Такие люди, если над ними нет какой-то управляющей инстанции, могут оказаться в том самом состоянии, которое мы с вами и наблюдаем. А именно – в состоянии повсеместной борьбы, повсеместной войны, той самой войны, которую он называет «войной всех против всех».

1Это не фантазии, не пустые слова. Одновременно с Московской школой давать социологическое образование западного толка в Москве собирались и в других местах. Тогда еще не ясно было, кто и где станет работать. В апреле 1995 года у меня состоялся примечательный разговор в университете Уорика с одним из ведущих тамошних социологов, который занимался организацией неплохих, как оказалось впоследствии, курсов в Институте социологии. Я изложил ему свое понимание. Он выразил несогласие. В его программе я не участвовал. Оглядываясь назад, я вижу много резонов в его позиции и очень рад, что не видел их тогда.
2Я до сих пор вспоминаю с глубокой признательностью английских коллег: Уильям Аутвейт, в те годы – профессор в Школе европейских исследований в Сассексе, принадлежал к небольшой школе критических реалистов; Родни Уотсон и Уэс Шэррок – манчестерские этнометодологи. Беседы с ними были необыкновенно важны для понимания того, как вообще устроена социологическая мысль. Я был в те годы под огромным влиянием Никласа Лумана, много переводил с немецкого, дружил с исследователями творчества Георга Зиммеля и Макса Вебера. Без поездок в Англию я мог бы навсегда остаться под обаянием немецкой мысли, в плену немецкой «педагогической провинции».
3Несколько раз я подступал к тому, что можно назвать «советской социологией». В конце 80-х Уильям Аутвейт, тогда главный редактор «Current sociology», предложил мне написать брошюру-обзор советской социологии. Я серьезно принялся за дело и составил обширную картотеку выписок, в работе над которой мне сильно помогала покойная мать. Ничего из этого не вышло; я еще не знал, что мне требуется концептуальное представление предмета, понимание его внутренней логики и куда больше материала, чем можно было освоить за отпущенное время. Тем не менее, несколько статей все-таки появились. Одна – в журнале «International Sociology»; другая – много лет спустя в разных местах, в том числе и в книге «Науки о человеке». В первом случае я пытался понять нашу социологию как имперскую; во втором – как полицейскую науку. Противоречия межу этими схемами не было, но вторая мне кажется сейчас более адекватной.
4По этой причине она ограничена всего несколькими авторами, немногими классиками, да и здесь есть одна большая лакуна. Как правило, в рамках курса несколько занятий проводила С. П. Баньковская, один из лучших специалистов по Чикагской школе социологии. Она рассказывала сначала о философии прагматизма, а потом уже собственно о социологах. Этот материал сюда не вошел. Сам я не могу встроить историю Чикагской школы в свое изложение, это совершенно иная социология, а переходить к социологии Дж. Г. Мида, Т. Парсонса и А. Шюца, не сказав о Р. Парке, У. Томасе, Ф. Знанецком, было бы совсем странно.
5Перепечатаны в кн.: Филиппов А. Ф. Sociologia. Наблюдения, опыты, перспективы / Под общей редакцией С. П. Баньковской. Т. 1. СПб.: Владимир Даль, 2014.
6Филиппов А. Ф. Социология пространства. СПб.: Владимир Даль, 2008.
  Она публиковалась несколько раз, впервые – в «Социологическом журнале» (1997. № 1/2. С. 5–37), а затем в книге «Теория общества» (М.: Канон-Пресс-Ц, 1999, С. 7–34; книга выложена на сайте ЦФС: https://cfs.hse.ru/data/2016/03/24/1127910751/%D0%A2%D0%B5%D0%BE%D1%80%D0%B8%D1%8F%20%D0%BE%D0%B1%D1%89%D0%B5%D1%81%D1%82%D0%B2%D0%B0%20(1999). pdf); см. также: Филиппов А. О понятии «теоретическая социология» // Социологическое обозрение. 2008. Том 7. № 3. https://sociologica.hse.ru/data/2011/03/30/1211833451/736.pdf. Большинство читателей, кажется, не пошли дальше следующего высказывания в самом ее начале: «Теоретической социологии в сегодняшней России нет. Нет обширных и постоянных коммуникаций, тематизирующих, прежде всего, фундаментальную социологическую теорию, нет обширных концептуальных построений (разветвленной теории), нет достаточно самостоятельных последователей (во всяком случае, круга последователей) какой-либо признанной западной школы, нет и заметных претензий на создание своего собственного большого теоретического проекта», https://sociologica.hse.ru/data/2011/03/30/1211833451/736.pdf. Позже перепечатана в кн. «Sociologia», T. 1 (см. сноску 5).
8Прибавление 2018 года. То, что казалось азбучной истиной нескольким поколениям ученых, сейчас необходимо скорректировать. В настоящее время первым изобретателем термина считается знаменитый французский политический философ и государственный деятель Эмманюэль Жозеф Сийес. За полвека до Конта он придумал слово, которое так и осталось в его рукописях, изданных совсем недавно. Конт «открыл» его заново. Здесь открывается большое поле для очень важных и продуктивных размышлений, потому что именно у Сийеса претерпело существенные изменения ключевое, как мы далее увидим, для французского социологизма понятие «общей воли». См.: Des Manuscrits de Sieyès, 1773–1799 / Sous la direction de Christine Fauré, avec la collaboration de, Jacques Guilhaumou, Jacques Vallier, and Françoise Weil. Tt. I–II. Paris: Champion. 1999–2007.
9История теоретической социологии. Т. 1. М.: Канон+; ОИ «Реабилитация», 1997. С. 9.
10История теоретической социологии. Т. 1. С. 23.
11История теоретической социологии. Т. 4. СПб.: Издательство РХГИ, 2000. С. 9.
12См.: Mūnch R. Theorie des Handelns – Zur Rekonstruktion der Beiträge von Talcott Parsons, Emile Durkheim und Max Weber. Frankfurt/M: Suhrkamp, 1982.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 
Рейтинг@Mail.ru