bannerbannerbanner
Даурия

Константин Федорович Седых
Даурия

XXIII

Высоко над степью ясные, крупные звезды. Далеко на востоке часто вспыхивали трепетные зарницы. Там на мгновение обозначились суровые очертания горных гряд. На болотах у речки немолчно квакали лягушки, вскрикивали спросонья чибисы. Семен ехал в телеге, доверху набитой прохладной, только что скошенной травой. Трава источала крепкие смешанные запахи. Приторно-сладкий запах исходил от цветущей солодки, жесткий стебель которой Семен держал в руке; терпкую горечь струила полынь. Медовый аромат земляничных листьев перебивала резким и сильным душком чемерица.

Голова у Семена перестала болеть. Он лежал на спине и немигающими глазами глядел в беспредельное равнодушное небо. На мягкой дороге телега укачивала, как люлька, расслабляя тело и усыпляя мысли. Но горькое бешенство закипало в сердце Семена снова и снова, едва вспоминал он предательский удар Воросова и злорадный смешок Сахалинца. Неотступно он видел перед собой и скорбные фигуры китайцев, послушно вскинувших кверху натруженные, в неистребимых мозолях руки. Больше всего ему запомнились на китайских подбритых до синевы головах опившиеся кровью комары, похожие на гроздья алой костяники. Семен нисколько не жалел, что кинулся на выручку китайцев, ругая себя только за оплошность и непростительную доверчивость.

Впереди забрехали собаки, смутно зачернела городьба мунгаловских огородов. Он подивился тому, как незаметно доехал. Но, взглянув на семизвездие Большой Медведицы, узнал, что близка уже полночь. «Нигде сейчас, однако, вина не добыть. Все контрабандисты дрыхнут. А выпить надо бы», – рассуждал он про себя, слезая с телеги открыть ворота поскотины. Он считал, что после всего случившегося сегодня самое лучшее дело – напиться, чтобы ни о чем не думать.

На Подгорной улице пели на бревнах еще не угомонившиеся парни. Сильные чистые голоса уверенно вели старинную казачью песню, которую в молодости часто певал и Семен.

 
Засверкали в поле копьями мунгалы[2]
Над Аргунью всколыхнулся синь-туман,
Кличет, кличет казаченек на завалы
Под хоругви боевые атаман.
 

Позавидовав песенникам, Семен проехал мимо, свернул в Курлыченский переулок и стал стучать к контрабандисту Лаврухе Сахарову. Купив у него банчок спирта, поехал домой. Алена встретила его и переполошилась.

– Батюшки светы, – всплеснула она руками. – Вся головушка перевязана. А побледнел как, прямо лица на тебе нет. И что за напасть с тобой приключилась?

Семен тяжело опустился на лавку, глухо проговорил:

– Не вой, девка, не вой. Обойдется. Это меня камнем в яме шибануло. Лучше расскажи, как жила тут, на кого горб гнула.

Алена, вытерев слезы, попробовала улыбнуться и вдруг расплакалась пуще прежнего. Она дожидалась мужа с деньгами, а он вернулся с проломленной головой. Еще расхворается, чего доброго, а тут сенокос подошел.

– Да ты, девка, чего меня, как покойничка, встречаешь? – хрипло рассмеялся Семен. – Я, слава Богу, жив. Подавай лучше что есть на стол. Журиться тебе нечего. До нового хлеба проживем. Вот они, мои заработки, – кинул он на стол завернутое в тряпицу золото. Алена обрадованно перекрестилась и, заглянув в окно, торопливо спрятала золото на божницу, потом принялась собирать на стол. Нарезала хлеба, поставила миску простокваши и тарелку квашеной капусты. Семен развел спирт, сел к столу и принялся за ужин. Пить натощак он не стал. Только когда была опорожнена миска с простоквашей и заметно поубавилась горка хлеба, он налил два стаканчика вина, разгладил усы и сказал:

– Погуляем, завьем горе веревочкой. Выпьешь, что ли?

– Мне оно ни к чему, нездоровится с него. Пей уж один. А я спать буду.

Алена разделась и улеглась на кровать, украдкой наблюдая за мужем. Она знала, что, подвыпив, начнет он чудить. Сначала Семен пил молча. Но потом, когда опьянел, принялся разговаривать сам с собой. Он всегда воображал в таких случаях, что он находится в гостях, и начинал разыгрывать угощение неведомым, но радушным хозяином Семена Евдокимовича Забережного. Меняя голос, он почтительно обращался к самому себе:

– Милости просим, дорогой гостюшка, Семен Евдокимович. Выпейте, Семен Евдокимович, наливочки. Да вы до дна, до дна, – и отвечал воображаемому хозяину:

– С полным удовольствием, почтенный Назар Иванович. За ваше здоровье, – и залпом выпивал стаканчик. Удовлетворенно крякая, добавлял: – Вишь ты оно какое дело. Для кого я Сенька, а для кого и Семен Евдокимович… А наливочка у тебя, Назар Иванович, хороша. Давно мне такой выпивать не доводилось, – любовно постукивал он пальцем по бутылке.

– А ну, Семен Евдокимович, по второй, – начинал он после короткой передышки. – Прошу покорно, дорогой гостенек… Да вы закусывайте, закусывайте… Вот малосольной рыбки, – тыкал он вилкой в тарелку капусты, – холодной баранинки, котлетки с огурчиком, – снова вилка втыкалась в ту же капусту.

Алена все видела, ей было смешно и горько. С бабьей проницательностью давно она поняла, отчего пьяный Семен занимается таким чудачеством. Всю жизнь для других он чаще всего был Сенькой или просто Семеном. А ведь ему, как и всякому, хотелось прозываться полным именем и отчеством. Вот и выговаривал он, подвыпив, затаенные свои желания, немую тоску по хорошей жизни. Трезвый он никому и ни за что не признался бы в этом. «Как дите малое тешится», – пожалела его Алена и снова принялась смахивать закипевшие на ресницах слезинки.

– Что у вас, почтенный Семен Евдокимович, с головой? В каких боях-сражениях участвовать изволили? – донеслось от стола. Алена невольно приподнялась, испуганно уставилась на Семена. Он раздраженно взмахнул зажатой в руке вилкой и отвечал:

– Эх, Назар Иванович, какие тут бои-сражения… Не китайцы с японцами, а свои дружки-приятели чуть было жизни меня не решили. И не за что-нибудь, а за честность мою, за справедливость. Как перед святым духом говорю это, – схватил Семен себя за горло. – Рвет, брат, сердце у меня, душа огнем горит… Артельщики китайцев с золотишком трясти начали, а я уговорить их хотел. Они меня и уговорили… Человек, которому я больше других верил, прикладом меня сзади трахнул… Где же, брат, после этого правда на белом свете? Где, я тебя спрашиваю? – Семен, продолжая держать себя за горло, начал трясти. – Молчишь?.. Ну и молчи, хрен с тобой… Знаю я вас, вы все ищете, что плохо лежит… – Голос его дрожал и рвался. Обхватив руками голову, поник он над столом и молчал, пока не успокоился. Потом снова принялся пить.

Когда вино было выпито и капуста съедена, заплетающимся языком наговорил Семен от имени хозяев кучу любезностей, велел низко кланяться и передавать поклоны с приветами дражайшей своей супружнице Алене Степановне, любезно распрощался с хозяевами и вылез из-за стола. Сходив на двор, упал он, не раздеваясь, на лавку и сразу же захрапел. Алена встала, прикрыла его стареньким одеялом и, тяжело повздыхав, улеглась. Засыпая, видала, как синело за окнами.

Пьяных разговоров с самим собой Семен никогда не помнил. Утром он страшно изумился, когда Алена сказала:

– С хорошими товарищами ты связался, нечего говорить. Они убить бы тебя могли.

– А ты откуда знаешь об этом?

– Сорока на хвосте принесла, вот откуда… Обманывал еще, – обиженно фыркнула Алена.

– Нет, ты постой, девка, постой… Ты путем скажи откуда? – недоуменно чесал Семен трещавшую с похмелья голову и виновато моргал глазами.

– Сам все выложил. Пока пил ночесь, у тебя только и разговору об этом было. Выбрал тоже времечко для гулянья. Голова проломлена, а он вино, как воду, хлещет.

Семен долго крякал и ворочался на лдвке, потом несмело спросил:

– Опохмелиться нечем?

– Хватился… Да разве ты оторвешься, пока все не вылакаешь. Вот он, банчок-то, погляди…

– Что же, на нет и суда нет, – покорно согласился Семен. Поднявшись, он вышел в сени, зачерпнул в кадушке ковш холодной воды и пил не отрываясь, пока не заныли зубы.

XXIV

Вскоре после открытия лагерей появился в поселке кузнец Нагорный. Это был по-городскому одетый, подвижный и разговорчивый человек лет тридцати пяти. Он умел так добродушно и заразительно смеяться, ловко, с умом польстить, что Каргин отнесся к нему весьма благосклонно. Паспорт Нагорного, по которому он значился мещанином города Нерчинска, был в полном порядке. Приехав в поселок, он первым делом заявился к атаману, чтобы показать паспорт и выпросить разрешение на постройку кузницы. Увидев в каргинской горнице внушительных размеров шкаф с книгами и журналами, Нагорный с непритворным удивлением воскликнул:

– Сколько у вас, господин атаман, книг! Редко, знаете ли, в станицах такую библиотеку найдешь. Даже у караулиских богачей не встречал я этого.

Каргин гордился своей библиотекой, и вольная или невольная похвала приезжего человека пришла ему по душе. От этого он сделался необыкновенно любезным, поздоровался с Нагорным за руку и, узнав что он кузнец, обрадовано сказал:

– Что зависит то меня, – все сделаю. Хороший кузнец в поселке до зарезу нужен. У нас здесь не кузнецы, а одно горе. Коня еще, с грехом пополам, подкуют, а чтобы исправить жнейку или косилку, на это их не хватает. Народ у нас живет справно. Одних жнеек штук тридцать имеется. Есть и веялки и косилки. Так что добрый кузнец придется нам ко двору. Работой завалим… И надолго вы к нам?

– Как понравится. Думаю, что год-два определенно проживу.

– Оставайтесь совсем! – положил ему руку на плечо Каргин. – Мы вам и кузницу сами сгрохаем. Устроим помощь всем обществом, за один раз нагрудим бревен и дров. Не поскупимся, раз нужный вы человек.

 

Нагорный тепло поблагодарил Каргина и пошел устраиваться с жильем. Пустил его на квартиру бездетный Петрован Тонких; к нему и переехал он в тот же день с земской квартиры.

Впервые у Каргина шевельнулось что-то вроде подозрения, когда выбирали место для кузницы. Он советовал Нагорному поставить кузницу под бугром, на полынном пустыре, неподалеку от ключа. Нагорный возражать ему не стал, но сделал по-своему. Обосновался он далеко на задворках, у Драгоценки.

– Какой-то диковинный человек наш кузнец. Леший его знает, что у него на уме, зачем он к черту на кулички забирается, – высказал свое сомнение Каргин Сергею Ильичу.

– А что же тут диковинного? – заступился купец за Нагорного, который уже побывал у него в лавке и, отказавшись от платы, исправил дорогой, в полпуда весом, дверной замок. – Просто человек любит жить подальше от людей. У ключа ему от баб да ребятишек покою не будет, а у речки никто мешать на станет.

На общественную помощь кузнецу выехали сорок человек на восьмидесяти подводах. Бревен, дров и корья на крышу привезли с избытком. Кузнец устроил им вечером угощение с выпивкой и этим окончательно расположил к себе добрую половину Царской улицы.

Когда Семен Забережный вернулся с прииска, в кустах у Драгоценки весело дымила новая кузница. Со всех концов поселка охотно шли туда все, у кого было дело до хорошего кузнеца. Скоро проложили по луговой осоке торную дорогу. Везли по ней плуги и жнейки, тащили разную мелочь к кузнице, из распахнутых дверей которой далеко разносился звон наковальни. И каждый не мог нахвалиться добросовестностью сделанного, прочностью исправленного Нагорным. Только одно удивляло наиболее прозорливых. Казалось бы, от такого наплыва работы следовало только радоваться, а Нагорный, наоборот, как будто бы был недоволен. Правда, он не отказывался исправить, если мог, любую вещь, но было видно, что он не слишком дорожит возможностью хорошо заработать. И это удивляло казаков сильнее всего, потому что привыкли они проливать по семь потов за каждый рубль.

Первый месяц Нагорный часто заходил после работы к Каргину, подолгу разговаривал с ним. Однажды во время такой беседы Нагорный рассказал ему о событиях 1905 года в Чите. Рассказывал он тоном безучастного ко всему человека. Он ни сочувствовал, ни осуждал, словно старался подчеркнуть, что говорит об этом как человек сторонний. И все же один раз его слова насторожили Каргина. Рассказывая о разгоне большой демонстрации во время похорон убитых жандармами рабочих Читы-Первой, Нагорный не то шутя, не то серьезно сказал:

– Станичники тогда на славу поработали. Полосовали шашками и нагайками так, что к вечеру все больницы были завалены избитыми. Отличная была работа!

– Стало быть, следовало, если пороли, – сказал с улыбкой, но жестким голосом Каргин.

Глаза Нагорного как-то странно блеснули, и что-то похожее на внутреннюю боль исказило его красивое, чернобровое лицо. Каргину тогда показалось – ударит сейчас кулаком по столу Нагорный, встанет и скажет ему злые, идущие от сердца слова, каких он еще не слыхал от него. Но сказал кузнец совсем иное.

– Да, стало быть… – выдавил он безликую фразу, прячась в тень от самовара. Потом поглядел на свои часы, удивился, что так долго просидел в гостях, и стал прощаться.

После этого разговора отношение его к Каргину изменилось. При встречах он по-прежнему первый вежливо раскланивался с ним и разговаривал как будто охотно, но разговоры вел самые пустячные. Захаживать же к нему стал все реже и реже, а потом и совсем прекратил свои посещения. Каргин решил, что он просто много работает и сильно устает. «Перестал ходить – не ходи. Дело твое, – думал он о Нагорном. – Важно, что уважение мне оказываешь. Почти задаром исправил жнейку и конные грабли, сковал железные оси для новой телеги. Выгода от тебя большая, а это самое главное».

Старый мунгаловский кузнец Софрон, повстречав однажды Каргина, принялся жаловаться на Нагорного, что он отбил у него всю работу. В ответ Каргин только расхохотался.

– Напрасно ты на него несешь. Ты лучше поучись у него, как надо свое дело делать. Это не кузнец, а чистое золото. Он тебе любую машину с закрытыми глазами исправит. Да что машины, если он даже самовар лудит и такие замки делает, к каким ни один мазурик ключа не подберет. Мой тебе совет – подружись с ним и выведай все его секреты. Он поживет да уедет, а ты останешься.

– Стар я, паря, чтобы на поклон к молокососу идти. А ты бы все-таки сказал ему, что старого кузнеца обижать не след. Мне ведь пить-есть надо да и семью кормить.

– Ладно, ладно, – пообещал Каргин, – скажу я ему, чтобы коней он ковать не брался, а посылал с ними к тебе.

* * *

Семен Забережный познакомился с Нагорным, когда уже наслышался о нем от других. Пришел к нему с просьбой наварить заплату на треснувшую литовку. Нагорный мельком глянул на литовку и веселым тенорком сказал:

– Можно наварить заплату. Дело нетрудное.

– А сколько за работу сдерешь? – угрюмо осведомился Семен.

Нагорный оглядел его с ног до головы и рассмеялся:

– Заноза ты, видать, добрая. Сдерешь… И где это ты только учился такому обращению? Другой бы на моем месте тебя за это самое «сдерешь» из кузницы выгнал, а я, уж так и быть, стерплю. Я о тебе кое-что слышал. Такие люди, как ты, мне нравятся.

– Какие же это такие?

– А те, которые всё правду на белом свете ищут и никому не дают себе в кашу плюнуть.

– В кашу-то мне не плюют, это верно, – согласился Семен. – Да вот только я этой каши по году в глаза не вижу.

– Сюда, что ли, закладываешь? – стукнул себя Нагорный пальцем по кадыку.

– Не больше, чем другие.

– В чем же тогда дело? Может, ты спать любишь?

– А ну тебя с твоими разговорами… Давай говори свою цену, да будем работать. Нечего зря зубы чесать.

– Моя цена – гривенник. Если устраивает – становись к мехам.

Семен молча скинул с себя старенькую волосяную куртку, засучил рукава много раз стиранной рубахи и принялся раздувать мехи. В горне тотчас же встрепенулось и загудело, разрастаясь, пламя. Нагорный отыскал в куче валявшейся у порога железной рухляди небольшой обрубок полосового железа и бросил его в горн. Затем сунул туда же и литовку. Когда обрубок раскалился добела, он выхватил его оттуда щипцами и понес к наковальне. Семен уже ждал его с занесенным молотом в руках.

– Бей! – скомандовал Нагорный. И дело пошло. А через полчаса Семен уже любовался своей литовкой, на которой отливала синевой аккуратная наварка. Уходя из кузницы, он сказал Нагорному:

– Приходи в воскресенье посидеть, чайком побаловаться.

– Зайду, зайду, – охотно согласился Нагорный.

И в первое же воскресенье вечером он зашел к Семену. Поздоровался с ним и с Аленой за руку, извинился, что не мог прийти днем, и выставил на стол бутылку водки и круг завернутой в газету колбасы. Алена принялась было зажигать лампу, но он сказал ей:

– Вы, хозяюшка, сначала ставни закройте, а потом зажигайте свет. Нечего прохожим видеть, кто у вас в гостях.

Засиделся он у Забережных чуть не до рассвета. Когда Семен вышел проводить его за ворота, в поселке уже горланили петухи и над Драгоценкой висела белая полоса тумана.

Утром Семен отправился к Улыбиным. Северьяна с Романом он застал под сараем, где они мастерили грабли. Поговорив с ними, пошел к Андрею Григорьевичу, который сидел на кухне за столом и чаевничал в одиночестве.

– Хочу я тебе кое-что про вашего Васюху рассказать, – шепнул он ему украдкой от Ганьки, сидевшего на пороге и занятого кормлением толстого рыжего щенка.

Они ушли в горницу, прикрыв дверь за собой, и Семен, взяв с него обещание молчать об услышанном, стал рассказывать.

Из всего его рассказа понял Андрей Григорьевич, что пострадал Василий за правду, что нужно не сетовать на него, а гордиться им.

– От кого же ты это все узнал? – спросил он под конец Семена.

– От умного человека, а кто он такой и где живет, ты лучше и не пытай. Все равно не скажу. Я ведь все это не зря пересказать тебе надумал. Хочу, чтобы не убивался ты за Васюху и дожил до того дня, когда он домой вернется.

XXV

Мунгаловцы ведут свою родословную от участников пугачевского восстания – яицких казаков, сосланных в каторжные работы на нерчинские заводы. Отбыв двадцатилетнюю каторгу, оставшиеся в живых пугачевцы пошли на поселение в окрестности рудных гор на земли кабинета его императорского величества, называемые в простонародье «кабинетскими». Приписанные к заводам, доставляли они туда лес и уголь, возили руду, сеяли на раскорчеванных пашнях казенную десятину. Эту повинность они выполняли не только за себя, но и за всех престарелых, увечных, недужных членов крестьянской общины. Свободного времени для своих работ оставалось им в самый обрез. Мунгаловцев не брали в солдаты. Более страшная участь была уготована им. Каждый здоровый парень, едва достигнув семнадцати годов, уходил на двадцатилетнюю барщину самых богатых российских помещиков – царей. Мало кто из них возвращался обратно из шахт Благодатска и Зерентуя, из разрезов Кары. Встречали свой смертный час они, подкошенные цингой или тифом, запоротые на кобылинах розгами или батогами.

Так продолжалось до тех пор, пока не началось, с экспедиции капитана Невельского, возвращение Амурского края России. Еще в середине семнадцатого века смелый опытовщик Ерофей Хабаров с ватагой якутских казаков пришел на Великую реку. Разбив дауров, занял он укрепленный город Албазин и построил в нем острог. Из Албазина Хабаров спускался в низовья Амура, брал и зорил даурские крепостцы, облагал население ясаком. По его следам пришли на амурские берега приказчики и воеводы. Тогда-то под Албазин неожиданно и нагрянуло многотысячное китайское войско при ста пятидесяти пушках. Казаков в Албазине оказалось не более двух-трех сотен. Воевода Толбузин, выговорив у китайцев право своему малочисленному отряду беспрепятственно удалиться, сдал город. Китайцы ограбили уходящих, сожгли Албазин до основания и уплыли обратно. Осенью в том же году, получив подкрепление в Нерчинске, Толбузин вернулся на Амур, восстановил острог. Через полгода снова явилась семитысячная китайская армия с множеством пушек и обложила Албазин. Но, узнав, что в Пекин едет русский посол Головин, китайцы сняли осаду. В Серединное царство, к богдыхану, Головина не допустили. Китайские уполномоченные с большим войском прибыли в Нерчинск. Головина вынудили пойти на уступки. После долгих переговоров был подписан Нерчинский договор, по которому Амур оставался за китайцами. Границей были признаны Аргунь и Становой хребет. Но русские не помирились с потерей Великой реки, являющейся ближайшей дорогой в Охотский край и на Камчатку.

Для того чтобы снова вернуть Амур, и было создано по высочайшему соизволению Забайкальское казачье войско. Государственные и горнозаводские крестьяне Забайкалья в 1851 году стали казаками. Тогда-то вторично и обрели мунгаловцы потерянное прадедами казачье звание. Старые забайкальские казаки, которые были прямыми потомками дружинников Ермака Тимофеевича и давно несли дозорную службу на китайской границе, долго не могли примириться с тем, что уравняли их с бывшими каторжниками и поселенцами. К новым своим собратьям отнеслись они крайне презрительно и считали, что «курица не птица, а мунгаловец не казак».

Перед китайской войной мунгаловцы, как и большинство казаков четвертого отдела, ходили в пеших батальонах на подавление боксерского восстания в Китае. Накануне русско-японской войны мунгаловцы были перечислены из пеших казаков в конные. Во время войны служили они в Аргунских полках и 2-й Забайкальской казачьей батарее.

Еще после Амурского похода щедро наградили их за верную службу из фонда кабинетских земель пахотными, лесными и сенокосными угодьями. Припеваючи зажили многие из них. На целинных распаханных землях снимали они богатые урожаи пшеницы, ставили в падях сотни стогов и зародов сена. Приходила к ним наниматься в работники голь перекатная из обделенных землей крестьянских деревень, жители которых, бывшие горнозаводские рабочие, были не в пример им обойдены монаршей милостью. «Жерновами» и «гужеедами» дразнили они при встречах крестьян. Мунгаловские покосы тянулись на двадцать верст и доходили до самой поскотины деревни Мостовки, жителей которой ежегодно призывали они к ответу за потраву своих лугов.

* * *

В этом году разбивку покосов на паи начали в последнее воскресенье перед Петровым днем. На разбивку поехали Елисей Каргин и писарь Егор Большак с двумя понятыми. Из поселка они выехали еще до солнца, зябко поеживаясь на заревом холодке. Вымахавшие в тележную ступицу травы были покрыты росой, в низинах перекликались перепела. У полосатого столба, за поскотиной, Каргин придержал коня, повернулся к понятым – Северьяну Улыбину и Платону Волокитину:

 

– Откуда зачин будем делать?

Северьян потрогал желтый ус, не спеша откликнулся:

– Давайте погутарим… Расплануем, как оно и откуда, да и тронемся с Богом.

Совещались недолго. Решили начинать разбивку с ближних покосов, потом перебраться на средние и уже оттуда перевалить за Мостовский хребет, в таежную болотистую падь Кабанью, где были самые дальние мунгаловские покосы. От столба сразу поехали зеленой целиной. Кони по брюхо утонули в черноголовнике и цветущем вязиле. Они тянулись к бледно-розовым метелкам травы, звеня удилами. То и дело из-под копыт коней с фырканьем вырывались перепела и летели низко и прямо, как по вытянутой нитке.

– Отменный ноне тут покос выйдет. Сорок копен с десятины наверняка будет, – проговорил довольный Каргин.

– Не меньше, – согласился рассудительный Северьян. – Кому-то подфартит. На такой дурнине не кошенье, а благодать. За неделю откоситься можно. Это точно!

Поотставший было Платон догнал Каргина и Северьяна, спросил, о чем идет разговор. Узнав, что они заранее завидуют тому, кто вытащит жребий на этот луг, Платон сказал:

– Мне-то уж наверное не достанется. Мне всякое лето, как нарочно, шипишка с камышом достается.

Северьян ответил, что и он на свой фарт не надеется. На этом месте он тоже лет шесть не кашивал. Потом, подумав, добавил, что трава здесь тоже бывает годом да родом. Доставался здесь однажды покос его брату Василию, так литовкой негде было ударить.

– Сколько же тут пайков класть? – спросил Егор Большак.

– По траве судить, так пайков сто надо бы.

– Не многовато ли? – усомнился Платон. – Ты, Северьян, как полагаешь?

– Сто не сто, а восемьдесят клади – не ошибешься.

Егор вытащил из кожаной сумки, висевшей у него через плечо, замусоленную тетрадь, нацарапал невозможными каракулями: «От поскотины до мельницы Епихи Козулина – 80»

Около мельницы они переехали по броду на заречную сторону. Трава здесь была еще выше и гуще. Огоньками горели в ней маки, синели гроздья колокольчиков. Участок этот в своей тетради Егор Большак назвал: «От Епихиной мельницы до лиственницы с вороньим гнездом на закрайке Долгого колка». Оценили его в сто двадцать пайков. Только к полудню выбрались они на Мостовский хребет, с южных склонов которого, в холодных лесных ключах, брала свое начало быстрая Драгоценка. Березовое густолесье шумело на хребте. По самому гребню его грозно теснились зубчатые утесы. На одном из утесов торчала опаленная молнией ветвистая береза, похожая на человека с длинными, широко раскинутыми руками. На макушке березы пускал по ветру пух молодого рябчика бурый коршун. Платон прицелился в него из дробовика. Хищник камнем ринулся вниз, не дожидаясь выстрела, и скрылся за утесами.

Спускаясь с хребта, неожиданно наткнулись в лесу на старинную каторжанскую залежь. Крупная земляника ярко краснела по всей залежи. Платон прыгнул с коня, лег на траву и начал уплетать за обе щеки ароматную ягоду. Его примеру последовали и остальные. Спелая земляника так и таяла на языке, приятно холодя сухое нёбо. Собирая ягоду, Северьян все печалился, что нет под руками туеса. Туес тут можно было наполнить в один момент. Каргин посмеялся над ним:

– А чем твое брюхо не туес? Собирай в него – не пропадет.

Вдоволь натешив себя земляникой, поехали дальше. В самом устье Кабаньей пади уже видна была Мостовка. Тесовые крыши ее жарко блестели на солнце за развесистыми кустами ольховника и черемушника. Дорога спустилась с хребта и пошла по левой забоке Кабаньей, где нежно голубел густой острец. То и дело встречались у дороги голызины. Острец здесь был дочиста выкошен. В это время рабочих лошадей кормили свежей травой. Но траву для них полагалось косить не на покосах, а на залежах. Об этом неписаном правиле знал любой парнишка.

– Вот сволочи… Все луга испортили, – выругался Каргин.

– Мостовцы это стараются, – подзадорил Платон его. – В прошлом году мы их за потраву здорово штрафанули, вот и мстят они.

– Поймать бы хоть одного, так опять бы они у нас по-волчьи завыли.

– А чего ж, взять и подкараулить.

В разговор вмешался Северьян:

– И чего это вы кипятитесь? Не стоит из-за облука травы грешить с ними. У нас супротив ихнего покосу раза в три больше.

– Это не резон, – сердито огрев нагайкой коня, сказал Каргин. – Достанется тебе покос здесь, так другое небось запоешь.

Проехали кусты краснотала, поднялись на невысокий взлобок. Впереди совсем близко виднелась мостовская поскотина.

– Смотрите, смотрите, – закричал вдруг Егор Большак, показывая вперед, – вот как нашу траву косят!

В какой-нибудь сотне шагов от них за кустами тальника, у дороги, косил мунгаловский острец мужик в розовой рубахе. Накошенную им траву торопливо кидал на телегу белобрысый парнишка.

– Ловить надо! – крикнул Каргин и, больно ударив коня, поскакал. Следом за ним пустились Платон и Егор. Платон на скаку рванул из-за спины дробовик. «Вот дураки-то… Я им в этом деле не товарищ», – решил Северьян и попридержал рванувшегося за ними Гнедого.

Первым увидел казаков парнишка. Заголосив, он кинулся прочь от телеги, выбежал на дорогу и припустил по ней что было духу к Мостовке. Мужик, обернувшись на его крик, выронил от неожиданности литовку из рук, но сразу же поднял ее обратно. Каргин скакал прямо на него.

– Не подъезжай… Зарежу!.. – страшным голосом крикнул мужик и высоко взмахнул литовкой. Каргин опешил. Пользуясь этим, мужик кинулся к телеге, взобрался на нее и схватился за вожжи. Но конь не тронулся с места. Впопыхах мужик забыл, что сам же и привернул коня вожжой к оглобле, как только приехал. На мгновение он растерялся, но потом прямо из телеги прыгнул на круп коня. Оглядываясь на Каргина, рвал он невпопад вожжи, затянутые на конце оглобли.

– Ускачет ведь! Хватать надо, – хрипло вопя, проскакал мимо Каргина Платон с дробовиком в руках. – Стой! Ни с места! – скомандовал он мужику, направив на него дробовик. Но мужик попался не из трусливых. Он ловко махнул с коня в противоположную от Платона сторону и, готовый на все, снова схватил литовку.

– Брось литовку, брось, тебе говорю! – надсаживался Платон, не зная, на что решиться, и все еще надеясь взять мужика испугом. Но тот понял, что казак стрелять трусит, и пошел прямо на него. В одной руке у него была литовка, другой он грозил Платону и кричал:

– На, гад, убивай!.. Убивай, гуран проклятый!

– Застрелю! – пригрозил еще раз Платон, но, видя, что мужика этим не проймешь, повернул коня и поспешно отъехал в сторону. Отступление Платона задело за живое Каргина. «Вот гужеед драный. Он так и впрямь уйдет». Мужик уже был у телеги, когда Каргин, низко пригнувшись к луке, зычно гикнул и пустил коня в карьер. Мужик в разорванной на спине рубахе снова ждал его с литовкой в руках. Конь Каргина был с норовом. Не доскакав до мужика двух-трех шагов, свернул круто в сторону, чуть было не погубив этим своего хозяина. Сверкающая литовка свистнула над головой Каргина. Отскочив, Каргин принялся с ожесточенностью хлестать коня нагайкой. Платон поспешил ему на помощь. Мужика окружили, но подступиться к нему боялись. Платон попробовал вступить с ним в переговоры:

– Сдавайся, дядя. Покуражился, помахал литовкой, и будет. Штраф все равно придется платить.

– Убивайте или посторонитесь с дороги. Живым я вам в руки не дамся.

– Экой ты, дядя, вредный. Ведь нас четверо, распалишь нас, тогда плохо тебе придется.

– Плевал я, что четверо вас. Сунься попробуй…

Пока препирались они, парнишка тем временем успел добежать до деревни.

– Тятю мунгаловские мужики убивают! Там… За поскотиной, – крикнул он мужикам, катавшим на улице бабки. Мостовцы, многие из которых были по случаю праздника навеселе, похватали кто ружья, кто добрую орясину, и человек тридцать понеслись на конях выручать своего. Плохо пришлось бы казакам, если бы мостовцев вовремя не заметил Северьян.

– Убегать, Елисей, надо. Народ сюда скачет, – предупредил он Каргина.

– Какой народ? Что ты врешь? – завел было Каргин, но, услыхав приближающийся топот, огрел коня нагайкой. За ним припустил Платон. Передние мостовцы показались из-за кустов.

Платон, надеясь на своего коня, подпустил их поближе и закричал:

– А ну, подъезжай, кому жизнь надоела! В момент на тот свет отправлю.

Мостовцы остановились. Это все была безусая молодежь, гнавшаяся за казаками не от злобы, а от озорства. Парень на чалой кобыленке оскалил зубы и спросил Платона:

2Старинное казачье название монголов.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62 
Рейтинг@Mail.ru