bannerbannerbanner
Избранная проза

Саша Чёрный
Избранная проза

IX. Черт возвращается в цирк

Из пансиона позвонили по телефону в мясную лавку, которая торговала за мостом рядом с цирком.

– Алло? Кто говорит?

– Повар «Жемчужной Раковины».

– К вашим услугам, сударь. Прикажете прислать на завтра телячьих котлет или молодого барашка?

– Ни молодого, ни пожилого. Передайте хозяину цирка, что Черт нашелся…

– Кто?!

– Черт. Обезьяна его ученая. Только что дала у нас на дереве бесплатное представление, а теперь ловит блох, отдыхает.

Через четверть часа к решетке подкатил старый автомобиль: гуп-гуп!. Собаки и люди раздались и сомкнулись вокруг машины. Хозяин цирка, толстый и короткий малый, с шеей, похожей на рыжий окорок, быстро соскочил наземь. За ним спрыгнул цирковой пудель Блэк, старый друг Черта, задрал голову и тявкнул:

– Черт! Что в самом деле за штуки? Вчера из-за тебя я должен был все свои номера повторять, чтобы растянуть программу. Тяф! Свинство!

Шимпанзе наверху жалобно пискнул:

– Извини, Блэк… Я только на полчаса удрал. А потом увлекся, загулял… Квик!

Люди, конечно, ничего из этого разговора не поняли.

Хозяин цирка постучал рукоятью бича о сосну.

– Эй ты, бродяга! Слезай, что ли. Ничего тебе не будет… Ну? Живо… Свой цирк здесь открыл? Погоди ты у меня!

Шимпанзе запрыгал на ветке и недоверчиво покосился вниз. Ничего не будет? А вдруг – будет!

– Слышишь? Сейчас же слезай!.. Блэк, позови его. Кому я говорю, Блэк?

Блэк нерешительно тявкнул раз-другой. Судя по тону хозяйского голоса, Черт свою порцию получит… Зачем же Блэк будет его коварно сманивать вниз…

Черт снова запрыгал, подбрасывал задние лапы. Потерся мордой о ветку. Попадет на орехи! Попадет…

Невзначай задел лапой лежавшего за спиной мишку, мишка полетел вниз… Этого бедняга шимпанзе не мог перенести! Мишку он за эти сутки полюбил, как родного племянника. Пусть уж попадет, а он с ним не разлучится.

Ворча и попискивая, полез он, вертя головой, с сосны. Чем ниже, тем страшнее… Лезет и сам себе жалуется:

– Зачем убегал? Разве плохо тебя, Черта, кормили? Тут тебе, брат, не Конго! Никуда не удерешь… Только зря в камине перемазался. Чепчик уронил, мишку уронил, хозяина рассердил. Плохи, господин Черт, твои делишки!

А бухгалтер из «Жемчужной Раковины» взглянул на все медленнее спускавшегося Черта, на сердитого хозяина, подошел ближе и сказал:

– Вы что же, будете наказывать вашу обезьяну?

– Как же, сударь! Убытки от нее какие: вчера в представлении не участвовала. Да здесь, говорят, графин в пансионе разбила, скатерть перемазала… Платить ведь за все мне придется. Бог ее знает, какие еще проделки за ней обнаружатся…

– Ну, зверь пошалил немного, о чем говорить. Да вы знаете, что вы вашего Черта не наказывать должны, а ящик фиников ему в награду купить! Рекламу какую он вам сделал! А? Вы его только на афишах покрупнее изобразите да по курорту расклейте, – места в вашем цирке не хватит! Ведь все же на него смотреть придут…

– Правда, правда! – запищали и загудели вокруг дети и взрослые. А Блэк весело залаял, посмотрел на дожидавшегося у последней ветки шимпанзе и дружелюбно лизнул бухгалтера в жилет.

– Для начала, – сказал бухгалтер и вынул свою визитную карточку, – запишите за мной ложу на вечернее представление. Сегодня жена с сыном приедут, вот и мы пойдем на вашего Черта смотреть…

За бухгалтером потянулись и другие… В самом деле, великолепная обезьяна!

Хозяин цирка сообразил, что наказывать Черта несправедливо. Он ласково, по-особому свистнул, и Черт быстро-быстро слез, спрыгнул на землю, влез в автомобиль и плотно уселся с мишкой на руках.

– Чей медведь? – спросил хозяин.

Дама с девочкой посоветовались и позволили Черту оставить у себя мишку, только взяли с хозяина слово, что он наказывать Черта не будет.

А хозяйке «Жемчужной Раковины» и лавочнице цирковой толстяк предложил по почетному даровому билету на три представления. Так все неприятности, как тучки в небе, исчезли с горизонта.

Гуп! Гу-гуп! Автомобиль заревел и рванулся с места. Черт вежливо обернулся и послал всем – мулу на дороге, детям, обалдевшим от всей этой истории, собакам и всей толпе – размашистый, сочный воздушный поцелуй…

– У кого пропал бинокль? У кого вчера пропал бинокль? – сказал вдруг, выйдя из толпы, старый рыбак, постоянный посетитель «Медного Якоря».

– Сиреневый, маленький, с золотым ободком? – спросила, улыбаясь, жившая рядом с «Жемчужной Раковиной» маленькая старушка художница.

– Да, сударыня. Извольте получить…

– Ах, боже мой! Так это шимпанзе, значит, вчера из гамака мою сумочку с биноклем унес… Сердечно вас благодарю!

И подумала: «Непременно надо будет сегодня вечером в цирк пойти, очень уж забавная обезьяна».

Видите, хоть и старушка, а тоже соблазнилась. Про детей же и говорить нечего: не было в курорте ни одного малыша, который не обещал бы хорошо себя вести до вечера, если его вечером в цирк возьмут на бенефис Черта.

Буйабес

Физика Краевича

Начальница Н-ской мариинской гимназии сидела у себя в кабинете и поправляла немецкие тетрадки. Если считать кабинет рамкой, а начальницу гимназии картинкой, то картинка и рамка чрезвычайно подходили друг к другу. Блеклые обои, блеклая обивка мягких уютных пуфов и диванчика – такое же блеклое, полное лицо начальницы, такая же мягкая уютная фигура, заполнившая кресло. Кружевные, цвета слоновой кости салфеточки на стареньких столиках с витыми ножками и такая же наволочка на старенькой голове… А пушистые, взбитые седые волосы так похожи были на лежавший между двойной рамой окна пухлый валик ваты. Правда, вата была пересыпана зеленым и алым гарусом, а серебристый ободок ничем не был пересыпан…

Над письменным столом на окне в овальных либо округленных по углам, черного дерева рамочках висела домашняя летопись-иконостас, бесконечная родня. Мужчины, даже отставные военные с поперечными погончиками и в белых штанах, – все почему-то походили кто на Герцена в молодости, кто на Майкова, кто на Гаршина. Хотя никто из них, кроме приказов по полку, докладных записок и трафаретных старомодных любовных писем, ничего не сочинял. Женщины в длинных юбках пагодой, с лебяжьими шеями в детских воротничках, с мягкими, обращенными в неземное глазами смутно напоминали иллюстрации к ненаписанным тургеневским рассказам. Но, впрочем, все они, и женщины и мужчины, даже плотный и безбородый морской врач с треуголкой под мышкой, даже трехлетний голый философ, сосавший в рамке на подушечке собственный кулачок, – каждый определенно какой-нибудь чертой был похож на поправляющую немецкие тетрадки начальницу гимназии. Мягким спокойствием, добротой, округлостью лица и какой-то общей уютностью, что ли, всей фигуры, которая никуда не торопится, с места зря не сорвется. И очень скупа на всякую жестикуляцию.

В окне сквозь полуспущенную штору еще ясно синел отходящий зимний день, но над столом уже разливала янтарный свет граненая керосиновая лампа на малахитовой в желобках колонке под светло-синим стеклянным полушарием. Высокая, до потолка, кафельная печь, мерцая белой эмалью изразцов, ровно излучала тепло. По карнизу, опоясавшему ее, выстроились детским интернатом вазончики с крошечными кактусами и агавами. Мохнатые зеленые бородавки – они любили тепло, а здесь, на груди кафельной печи, температура была почти итальянская… На подоконнике, прижавшись в угол, тянулось кверху излюбленное всеми начальницами «восковое дерево», темные, словно клеенчатые листья в гроздьях мелких беловато-восковых звездочек-цветов.

Недобрая работа – вылавливание ошибок – мало радовала добрую начальницу. Безо всякого злорадства, с огорчением и вздохом она слабой-слабой красной чертой, словно извиняя и оправдывая, подчеркивала искалеченные немецкие слова. Полуошибки снисходительно пропускала… Отметки ставила щедро, и, когда перед ее глазами всплывал обиженный профиль нерадивой гимназистки, она прибавляла к баллу плюс. Но потом вспоминала о долге воспитательницы и острым тоненьким почерком приписывала сбоку: «Могло быть и лучше».

За спиной вдруг дрогнула половица. Она повернула голову: старший внук Васенька, стараясь не шуметь, проходил за спиной в гостиную.

– Добрый вечер, бабушка!

– Ты что же, Васенька, все дома да дома?

– Никуда не хочется. Читать буду.

Скрылся за портьерой. Такой же тихий и неторопливый, как бабушка, бабушкины мягкие серые глаза, крепкий и сильный, в плотно сидящей гимназической курточке с острым верхним углом. Острые манжеты, высокий воротничок, велосипедный брелок-колечко с меркурьевыми крылышками, брюки на штрипках… Прифрантиться любит, это у него наследственное. И тихоня, тоже, должно быть, по семейной традиции: семиклассник, молод, здоров, – чем пойти к приятелям, – сидит дома, как монашек в келье… Бабушка вытерла замшевой розеткой перо, окунувшееся по ошибке в черные чернила, и придвинула к себе красный пузырек поближе.

Васенька присел в гостиной на диванчик у дверей, выходящих в рекреационный зал. Пять минут придется для вида высидеть. Сбоку на стене пейзаж из резной пробки. Знакомо-презнакомо: замок, речка вроде гофрированных волос, лодочка с рыцарем и кудрявая пенка прибрежных кустов. На столике под полуприкрученной лампой все тот же забавный кружок «плато» из лакированной ореховой скорлупы, коричневой фасоли и фисташек. Он откинул тяжелый красно-золотой переплет «Живописной России». Мордва-черемисы, очень приятно! Прочитал добросовестно с полстраницы, будто рыбьего жира наглотался, – бесшумно привстал, бесшумно описал по ковру восьмерку и артистически бесшумно нажал на ручку двери…

В зале не было ни души. Сторожа уже закончили уборку: только сизая дымка пыли сквозной пеленой висела в зале. И хотя форточки были открыты в морозную синюю улицу и хотя брызгали со всех сторон сосновой эссенцией, в воздухе все еще стоял душный запах шерстяных юбок, бутербродов, помады и учебников.

 

Гимназист быстро-быстро, подражая движениям конькобежца, заскользил по паркету. Размял ноги. И в ритм плавным раскачиваниям запел под сурдинку баркаролу, завезенную в их губернский город заезжим баритоном. Весь город, даже аптекарский мужик с Соборной площади, высвистывал-распевал ее второй месяц.

 
Что же, дева молодая,
Молви, куда нам плыть!
Ветер, парус взвивая,
Челн мой давно кружит…
 

В последнем слове гласная «и» так плавно переливалась в двух нотах, точно и впрямь под ногами челн качался и ветер дул в грудь, копной взметая над головой волосы…

И Васенька вспомнил, что внизу сторожа еще убирают учительскую и раздевальную, что через комнату рядом бабушка и… что главное еще не сделано. И стал петь про себя: беззвучная мелодия еще порою горячей гонит румянец к щекам, обдавая семиклассное сердце крутым кипятком. Ни на верхней площадке лестницы, ни в первом коридоре тоже никого не было. Он пересек большой померкший зал с темневшими на полу во весь рост царскими портретами на подставках и скользнул во второй сумрачный, пустынный коридор. По бокам были распахнуты двери в старшие классы. Где-то тикали стенные часы. А может быть, и сердце? Он оглянулся и нырнул в знакомый класс.

Дубовые парты, как в костеле, четко чернели тремя правильными рядами. Высокая кафедра на платформе, словно строгая классная дама, молча оглядывала класс. У доски висела влажная, издерганная взволнованными пальцами губка. На стене – неясное пятно: не то «Полтавский бой», не то таблица самоцветных камней Урала…

Васенька склонился над предпоследней партой у окна и пощупал пальцами: есть! На исподе парты кнопкой была приколота записка. Не глядя, сунул ее в карман. Остановился у седьмой парты, потом поискал в среднем ряду. Всюду откалывал добычу и, торопясь, скользил бесшумно дальше. Кое-где вынимал из-за пазухи другие письма, подносил к глазам, щупал (не дай бог ошибиться!) и прикалывал их к известным ему партам. Причем в парту клал каштан – условный знак: «вам есть письмо, потрудитесь пошарить снизу»…

Потом он нырнул через коридор в противоположную дверь, в «параллельный» класс. И там так же аккуратно и добросовестно получил и сдал почту, безошибочно ориентируясь, как ковбой в прериях, в одинаковых партах среди быстро сгущающихся сумерек. Надо сразу оговориться – поведение Васеньки было совершенно бескорыстно. Письма были не к нему и не от него, – среди многочисленных его предков-оптовиков донжуанов не водилось, в этом смысле наследственность его была безупречна. Просто по исключительно удобной топографии бабушкиной квартиры и по дружбе он помогал знакомым гимназисткам и гимназистам в той вечно юной игре, которая, как неизбежная корь, повышает в свое время температуру у каждого (у каждой) из нас.

Прижимая вздувшуюся у борта куртки пачку писем и напевая все ту же баркаролу (теперь петь можно было громче), семиклассник у верхней площадки лестницы круто остановился и прикусил язык. Нина! Нина Снесарева, синеглазый серафим в коричневой юбке, единственная из гимназисток, к парте которой так подчас тянуло его приколоть свое собственноручное письмо, – но, увы, не хватало ни слов, ни смелости… Она здесь, в такой час… Что случилось?

И в ответ на немой вопрос, чтоб он, чего доброго, не подумал, что она ради него пришла, она тихо сказала:

– Забыла в парте Краевича. Завтра урок.

– Сейчас! Подождите меня здесь…

Через три минуты, тяжело дыша, он стоял перед ней с физикой, в позе готового склониться к ногам владыки раба (предпоследняя строфа стихотворения «Анчар»).

– Вот.

Физика, впрочем, не перешла сразу в руки Снесаревой: гимназист нерешительно удерживал учебник в своих руках, гимназистка нерешительно тянула его к себе, – очевидно, оба не торопились расстаться.

– Нина Васильевна?

– Да?

– Мне надо с вами объясниться…

– Да…

– Тогда на именинах у Даниловских я вас не пригласил на вальс… не потому, что я скотина… а потому, что вы сами… меня мучили.

– Не понимаю.

– Нам надо объясниться. Но я не могу прийти к вам, потому что у вас тысяча и одна тетка.

– Да…

Не всегда Ева соблазняет Адама. Бывают такие исключительные случаи, когда и Адам соблазняет Еву…

Что ж, раз уж пришла в гимназию за Краевичем, а тут можно заодно распутать, хотя бы и в физическом кабинете, узел старых размолвок и недомолвок, – глупо, вздернув нос, фыркнуть и уйти. Васенькина гордость, очевидно, лопнула. Значит, можно его временно простить, хотя он ничуть не виноват: ведь она же сама на этих именинах обставила себя, как царица Тамара, двумя пехотными юнкерами, драгунами-вольноопределяющимися и киевским студентом. Нарочно! Чтобы доказать ему, что она не очень в капризных семиклассниках нуждается…

Под аккомпанемент этих мыслей она, затаив дыхание, как загипнотизированная, прошуршала за ним неземными шагами по паркету до дверей физического кабинета.

Васенька легче ветра приоткрыл толчком дверь, пропустил вперед Нину и, балансируя на носках, вошел в большую, уставленную шкафами с приборами комнату. Плотно прикрыл за собою дверь. Тишина… Внизу глухо кашлянул Никита, в зале деловитым баском отозвалось эхо.

Они уселись по-приятельски рядом на широком черном столе – и в то же мгновенье, схватив друг друга за руки, как вспугнутые воробьи, соскочили на пол. Из простенка за шкафом шевельнулись и застыли на фоне морозного окна два силуэта.

– Господи помилуй! Классная дама Ниночкиного класса, Анна Ивановна и… учитель пения Добрыш-Збановский… Хризантема с луком!

* * *

Разговор был короткий. Учитель пения крякнул, будто рюмкой перцовки поперхнулся, провел обшлагом вицмундира по толстым усам и, подойдя вокруг стола к Васеньке, обратился к нему с не совсем подходящим по обстоятельствам дела вопросом:

– Как поживаете, вьюноша?..

И, не дожидаясь ответа, последовал к дверям. В дверях, чтобы подчеркнуть свою независимость и показать, что в физический кабинет его занесло по совершенно неотложному делу (камертон свой, должно быть, там забыл), он не спеша вынул портсигар, закурил и вразвалку пошел вдоль зала к лестнице, плотно придавливая шашки паркета.

Но Анна Ивановна своей роли не выдержала. В шкафу, к которому она прикоснулась, нервно задребезжало какое-то стеклянное сооружение. Разливающегося зарева на плотных щеках, ушах и шее в полумгле видно не было, но короткое взволнованное дыхание походило на приближающийся самум… Ей бы, конечно, надо было если не закурить, то хоть спросить Ниночку обволакивающим голосом старой подруги:

«Кстати, Ниночка, у кого ваша мама себе ротонду шила?»

В крайнем случае можно было промолчать и разойтись, как облака расходятся в вечернем небе – каждое своей дорогой. Но вместо того классная дама, словно индюшка на утенка, зашипела, налетела на гимназистку, хотя та и без того в позе умирающего лебеденка беспомощно прислонилась к столу.

– Вам что здесь нужно, госпожа Снесарева?! В такой час?! В стенах гимназии! Не-слы-ханно!! Что?!

Гимназист, как опытный стрелочник, перед самым носом летящего на всех парах не на тот путь поезда, круто перевел стрелку. Быстро наклонился к Ниночке, взял ее за локоть, встряхнул и слегка подтолкнул к дверям…

Трепетные шаги смолкли. Обморок в физическом кабинете со всеми своими бездонными последствиями, – слава богу, прошел над головой, не разрядился. Наедине справиться с Анной Ивановной было совсем уже не трудно.

– Виновата не госпожа Снесарева, виноват я, милая Анна Ивановна. И то только в том, что был вежлив. Нина Васильевна забыла в физическом кабинете Краевича, – и вот он у меня в руках, видите? А я в зале ловил нашего кота, чтобы он в форточку не выпрыгнул… Вы знаете, как бабушка его любит? И так как у меня были спички, я и предложил вашей ученице проводить ее в физический кабинет и посветить ей… Посветить не успел, а остальное вам и господину Добрыш-Збановскому (подчеркнул он) известно.

Что скажешь? Гимназист, разумеется, говорил правду. Разве таким тоном лгут? Да и упоминание рядом с ее именем фамилии учителя пения по многим соображениям не было классной даме приятно.

Васенька, впрочем, это и сам понимал и прибавил, пропуская Анну Ивановну мимо себя в зал:

– Все это, конечно, останется между нами… У меня, кстати, есть для вас чудесный альбом болгарских народных узоров. Вы ведь интересуетесь рукоделием. Да?

Дверь из гостиной скрипнула, и мягкий бабушкин голос спросил:

– С кем это, Васенька, ты там разговариваешь?

– С Анной Ивановной, бабушка. Она забыла в физическом кабинете Краевича, и я посветил.

Бабушка поздоровалась:

– Добрый вечер, Анна Ивановна. А у меня и чай на столе. Не зайдете ли?

– Добрый вечер… Спасибо… Голова болит ужасно. Простите, пожалуйста, не могу…

Васенька не жалел спичек, жег их одну за другой до самой швейцарской, в позе пажа подчеркнуто любезно освещая классной даме дорогу. Простились молча. Оба с трудом сохраняли светское выражение лица: она – потому что буквально задыхалась от злости, он – с трудом сдерживая душивший его смех.

* * *

В столовой клокотал самовар, пузатый заварной чайничек, белый с розаном, окруженный облаками пара, нетерпеливо позвякивал над конфорной крышечкой: «Неужели дадут перестояться?» Бабушка щедро наполняла хрустальное голубое блюдечко рябиновым вареньем, – любимым Васенькиным.

Гимназист вернулся и, кусая губы, сел в тени, полузаслонясь от бабушки самоваром.

– Так никуда и не пойдешь?

– Никуда, бабушка. Мне и с вами хорошо…

Начальница гимназии ласково покачала головой. Вот бы хоть иным юлам-гимназисткам, непоседам, вертушкам, пример с него брать.

А он за самоваром раскрыл физику Краевича, – так она сегодня и не попала на книжную полку к своей хозяйке. Стал перелистывать, затаив дыхание, – точно часть души Нины Снесаревой в его руках осталась. И в главе о теплоте нечаянно наткнулся на промокашку, вдоль которой синим карандашом отчетливо были выведены буквы:

с-х-в-В

Вспыхнул до слез! Да и как не вспыхнуть, если в его вдохновенной расшифровке буквы эти совершенно ясно обозначали:

«Смертельно хочу видеть Васю…»

Париж. Декабрь. 1928

Свадьба под каланчой

Последняя четверть сошла благополучно: по русскому – 5, по истории – 5, по остальным без гениальных успехов, но гладко. В итоге – по средней арифметической раскладке Васенька попал, по выражению классного наставника-грека, в число незаслуженно блаженных лодырей и без экзаменов перевелся в 8-й класс. Учебники и тетрадки убрал до осени в шкаф, – «спи, милый прах, до радостного утра», точно никогда и не прикасался к ним. И самое слово «восьмиклассник» еще не укладывалось в голове: последний год, а там… Задумчиво щелкал себя по манжетке и ухмылялся. До отъезда с бабушкой к дяде в именьице в Подольскую губернию еще дней десять оставалось, – таких пустых и бездельных, точно его, Васеньку, совсем из жизни выбросили и куда-то на сохранение сдали.

Нина Снесарева, любимое сокровище, укатила со своими на дачу в Коростышево. Даже тоска по ней не заполняла дней, в памяти облаком расплылся нежный, русый, синеглазый одуванчик. Кофейное платьице, аромат гимназических духов «Свежее сено»… Только голоса ее, к стыду своему, отчетливо вспомнить не мог… Чувства на сто лет хватит, а вот поди ж ты, никаких особых страданий пока не обнаружилось. Да и переписка какая-то неладная завязалась. Сам он придумал на всякий случай такой громоотвод – писал ей будто от лица подруги. И маскарад этот всех самых теплых и огнедышащих слов его лишил, а уж он ли, пятерочник-словесник, писать не умел…

Бабушку видел редко. В женской гимназии шли последние выпускные экзамены, начальница волновалась едва ли не больше своей паствы. Даже к обеду не всегда приходила. Прошумит тугим синим шелковым платьем, поцелует Васеньку в лоб – и в зал. Щеки малиновые, и в добрых глазах забота и священный ужас.

Восьмиклассник подошел к окну: прогремел пароконный извозчик, повез в присутствие начальника акцизных сборов… Баки как у собаки. Кошка сидит у трубы и зевает… Дурында! Самая свободная тварь в мире, а туда же, мировую скорбь разводит. Пирамидальный тополь над крышей аптекаря весь заструился на майском ветру молодой, еще рыжеволосой листвой. Куда пойти? Ах, Нина, Ниненок, – кто эти дачи выдумал?..

Взял было гири, вскинул над головой тяжелые ядра и вдруг, услыхав за спиной знакомый голос, прокатил их по дорожке в угол и обернулся.

– Ты дома, Васька?

На фоне малиновой портьеры в широченных шароварах и плотной сахарно-белой гимнастерке красовался знакомый вольноопределяющийся Павлуша Минченко. Толстяк, здоровяк, силач – взглянешь, сама рука тянется по спине его похлопать. Приятели за рост и дородство, за добродушный нрав давно его прозвали, хоть он служил в армейском полку, «гвардейской кормилицей».

 

Сел на стол, – дубовые доски хрястнули, – полюбовался на свои лакированные голенища, а потом одним взглядом окинул Васеньку и коротко поставил диагноз:

– Киснешь?

– Приблизительно.

– Тем лучше. Стало быть, пойдешь?

– Куда?

Минченко покосился на свой алый погон, отороченный шелковым пестрым жгутом, посмотрел на портьеру и понизил голос:

– Ты, Васенька, только в обморок не падай. Против нас, как тебе известно, пожарная команда.

– Десять лет известно. Дальше.

– Так вот сегодня старый конюх свадьбу справляет.

– Передай ему от меня воздушный поцелуй…

– Не перебивай. Столы по всему двору расставлены, брандмайор бочку пива пожертвовал. Танцы будут, двух гармонистов заарендовали. Пойдем, что ли? Ей-богу, весело будет…

Васенька спрыгнул с подоконника, подошел к приятелю, вынул часы и взял его за кисть.

– Пульс в порядке. Странно. Ты что же, полковник, в посаженые матери приглашен?

– Брось, чудак. Денщика нашего звали, он со всей командой в дружбе. Вместе и пойдем. Какие там еще приглашения… С золотым обрезом, что ли?

Гимназист посмотрел на свой книжный шкаф – скучно. На спинку кресла в виде резной дуги с деревянными рукавицами по бокам – скучно. А в самом деле, идея гениальная. Только, только…

– Да ведь мы как неприкаянные там болтаться будем. Посторонний элемент, интеллигентские моллюски. Неуютная, Павел, позиция.

– Я тебя в своем виде и не зову. Очень ты им, без пяти минут Спиноза, нужен. Пойдем к нам, Сережка нам солдатское обмундирование из цейхгауза притащит. С ним и заявимся – земляками из нестроевой роты… Живо, а то без нас и пиво все выдуют и пейзажа главного не захватим.

Васенька нырнул под стол, достал завалявшийся пояс, затянулся, надвинул на лоб тугую летнюю фуражку и ногой отбросил вбок портьеру.

– Ах да, погоди… Ступай вниз, я тебя сейчас догоню.

Вернулся к столу и набросал красным карандашом на куске картона: «Бабушка, золотая! Иду обедать к Минченко… Целую. Кисель оставь на вечер. Вася».

Приколол записку к столовой висячей лампе и через две ступеньки побежал догонять приятеля. Честное слово, гениальная идея!

* * *

Денщик Сережа был очень польщен поручением барчуков. Батальонный командир еще с утра уехал на стрельбище – помехи никакой. Ефрейтор в цейхгаузе был свой человек, земляк, да и для сына батальонного отчего же одолжение не сделать. Вернулся Сережка с целым ворохом сплюснутых фуражек, новых слежавшихся штанов мышисто-махорочного цвета и с гирляндой тяжелых, как утюги, сапог с квадратными срезанными носками. Обрядиться надо было как следует: горничные да кухарки бестии – чуть что не так, сейчас разнюхают.

На Минченко все было коротко и тесно. Кое-как подпоров внизу по швам раструбы штанов, влез в тугое сукно. Сапоги все перешвырял – мука. Один насилу напялил, прихлопнул каблуком – нога как в колодке. Еле-еле денщик, упираясь головой в валик дивана, стянул, да Васенька, спасибо, помог – сзади под мышками попридержал. Пришлось надеть старенькие, отцовские. Хоть стоптанные, зато по мерке, плясать можно… С Васенькой хлопот было меньше. Забили в носки сапог по клочку газетной бумаги, сойдет. А когда он встал и напялил на лоб плоскую, как тарелка, армейскую фуражку с козырьком зонтиком, денщик прыснул, впрочем, вежливо, отвернувшись в угол.

– Как есть новобранцем заделались. Дозвольте гимнастерку в грудях расправить. В аккурат. Погончик у вас загнувши…

Помог стянуть поясок с лиловой железной бляшкой, оправил своего панича, а уж потом принялся за себя. Ему, бестии, и пофорсить было можно: сапожки кеглями на светлых подковках, лакированный пояс, писарского фасона фуражка, человек свой, – никакого маскарада не надо. И на переодевшихся барчуков сразу стал посматривать свободными глазами, даже чуть-чуть покровительственно.

Сошли с крыльца, обернулись направо-налево: ни одного офицера. Да и пожарная команда была в двух шагах наискосок. Сквозь распахнутые ворота гудела степенная толпа, пестрели студенческие фуражки пожарных, павлиньи глазастые шали на плечах баб, расстегнутые чуйки, ярким цветком мелькнул горбун-гармонист в канареечной рубахе с ремнем через плечо. Вверху над розовой каланчой, перегнувшись над перилами, смотрел вниз дежурный пожарный – с завистью, должно быть, смотрел, бедняк.

Васенька ввинтился в толпу, никто ни его, ни Минченко не заметил. Опасливо осмотрелся: слава богу, из прислуги городских знакомых – никого. Потолкался у длинного стола на козлах – некоторые, постарше, уже слегка посоловели: жесты в одну сторону, слова в другую, у женщин лица переливаются красной медью, блаженные улыбки вспыхивают и гаснут, – а может, не улыбнуться надо, а обидеться. Отец молодой, кургузый слободской мещанин с подсолнечной шелухой на крутой сивой бороде, слонялся среди гостей с бутылкой, все нацеливался – с кем бы выпить. Распахнутые полы толстого кафтана обвисли, как слоновые уши. Мокрый седой войлок на лбу слипся. Приметил Васеньку, вытянулся и приложил растопыренную пятерню к картузу.

– Господину юнкерю! Выпьешь?

– Я, дедушка, не юнкер. Рядовой нестроевой роты Куроцапов. Честь имею вас поздравить.

– Не юнкер… А лицо у тебя, брат, умственное. Куроцапов, говоришь? Фамилия паршивая… Выпьем?

Вцепился в гимнастерку и потянул к столу. Чокнулись, выпили, поцеловались в обнимку… Теплая водка обожгла глотку. Васенька закусил зверски соленой тараньей икрой и нырнул от старичка за спину трехобхватной бабы. Тот и не заметил, качнулся, надул щеки, вогнал икоту внутрь, взболтнул остатки водки и поплелся искать новую жертву.

Гармонисты – горбун и второй, с восковым скопческим личиком, – растянули мехи – пауза – вскинули локти и грянули польку. И так подмывающе всхрюкивали высокие лады, так лихо хрипели баски, переходя на новое колено, так весело прищелкивали-звенели колокольчики, что ноги сами вскидывались. Иной тугоусый пожарный, степенный дядя, потопчется сам с собой, обхватит первую попавшуюся талию и давай ее вертеть до банного поту. На Васеньку сбоку все посматривала крепкая веселая горняшка в малороссийской плахте шашками и расписных рукавах пузырями. Озорница, должно быть: в кофейных глазах шалая улыбка, рот вишенкой, голову все к правому плечу исподтишка клонила.

Васенька осмелился и щелкнул своими армейскими копытами.

– Угодно?

И хотя сапоги были чертовски тяжелы, и хотя горели пятки и пальцы – крутил он ее четко и круто. Так вокруг себя и завивал.

– Ох, будет! Какие вы прыткие…

Васенька затормозил и, тяжело дыша, взял даму под руку и вывел из круга… О чем с ней говорить? Ишь колобок какой круглолицый!.. В глазах кружились золотые перья облаков, качались далекие липы над сараем…

– Какие у вас цветы в волосах. – Сам, впрочем, видел – желтая акация, – но надо же с чего-нибудь начать.

– А вам на что? Подснежники.

– Ишь вы какая насмешница. Дайте мне веточку.

– Вот еще… Цветок из волос дать – сердце потерять. Будто не знаете?

Впрочем, тут же остановилась, вынула из тугих кудряшек кисточку, перекусила стебель и жеманно подала Васеньке.

– Хотите, пойдем на конюшню лошадей смотреть? – ласково предложил он.

Пошли, взявшись за руки и покачиваясь, точно век были знакомы. Широкозадые вороные жеребцы, пофыркивая, хрустели овсом, гремели цепями, лоснились крупами… Солнечный мутный луч сбоку прорезал полутьму, закрутил в тишине пылинки… Васенька порылся в кармане, вынул горсть мятных пряников, – Сережка его снабдил, – и протянул хохлушке. Та подошла поближе к стойлу, рослый конь повернул голову, покосился опаловым зрачком.

– Чего смотришь?.. Пряничков тебе принесла, дурачок.

Теплые губы потянулись к ладони, наежились и осторожно подобрали лакомство.

А Васенька – бывает же такое непроизвольное движение – наклонился, в горле у него пересохло, глазам стало невмочь жарко, – и вдруг ни с того ни с сего прикоснулся губами к прохладной щеке соседки.

– Скусно? – весело спросил Сережка, точно Петрушка из-за ширмы, вдруг появившись из-за конюшенных ворот.

– Озорники какие! – взвизгнула хохлушка и стремглав бросилась в толпу.

А пристыженный гимназист вышел на свет. Колотилось сердце, горели уши. Черт его знает, что такое! И голос Нины – вдруг он его вспомнил – так отчетливо-надменно зазвенел в ушах:

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32 
Рейтинг@Mail.ru