Подписка


К. У. Гортнер
Марлен Дитрих

C. W. Gortner

MARLENE

Серия «Женские тайны»

Copyright © 2016 by C. W. Gortner

© Е. Бутенко, перевод, 2017

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2017

Издательство АЗБУКА®

* * *

Моему отцу


В душе я – джентльмен.

Марлен Дитрих

Сцена первая
Школьница
1914–1918 годы

К своему рождению я не имею никакого отношения.


Глава 1

Впервые я влюбилась, когда мне было двенадцать.

Это случилось в школе Августы-Виктории в Шёнеберге, пригородном районе к юго-западу от Берлина. За экстравагантным лепным фасадом приземистого здания, защищенного от внешнего мира коваными железными воротами, скрывался кроличий лабиринт холодных классных комнат. Здесь я изучала грамматику, арифметику и историю, далее следовали занятия по домоводству и час укрепляющей гимнастики, а заканчивался длинный учебный день весьма поверхностным уроком французского.

Школу я недолюбливала, но способности тут были ни при чем. В детстве моим образованием занимались гувернантки; правда, в основном их внимание получала из-за слабого здоровья моя старшая сестра-погодок Элизабет; в семье ее звали Лизель. Английский и французский, уроки хороших манер, танцы и музыка значились в нашем распорядке ежедневно, и мать требовала безупречного освоения этих предметов. Будучи лучше многих других подготовленной к строгостям обучения, школу я не выносила, потому как не уживалась с одноклассницами, терпеть не могла их перемазанные джемом пальцы и вечные секреты. Все они были давно знакомы друг с другом, а меня за робость прозвали Мышью, не догадываясь, что «робость» – это последнее слово, которое мать использовала бы для описания моих личных качеств.

Никаких жалоб она выслушивать не желала. Мне было шесть лет, когда от остановки сердца умер папа. Необходимость жесткой экономии возникла вслед за нашим горем. Приличия должны соблюдаться. Как ни крути, а вдова Йозефина Дитрих происходила из уважаемого берлинского семейства Фельзинг, основателей знаменитой компании по производству часов «Фельзинг», которая уже более сотни лет осуществляла свою деятельность по имперскому патенту. Мама отказалась воспользоваться помощью семьи, хотя страховой суммы, выплаченной по случаю смерти отца, служившего лейтенантом полиции, хватило ненадолго. Гувернантки, как непозволительная роскошь, исчезли сразу после похорон. Мама нанялась к частному лицу управляющей. Для Лизель, из-за ее смутно диагностированного недомогания, она установила расписание учебных занятий на дому. Меня же втиснула в жесткую серую форму и лакированные ботинки, сдавившие пальцы, разделила волосы надвое и заплела косы, увенчав их гигантскими бантами из тафты, – после чего отвела в школу, где беспорочные старые девы должны были повлиять на мой характер.

– Веди себя хорошо, – увещевала мать. – Следи за своими манерами и делай, что велят. Это ясно? И чтобы я не слышала, что ты хвастаешься. У тебя масса преимуществ перед другими, но ни одна из моих дочерей не должна задаваться.

Ей ни к чему было беспокоиться. Дома мне часто выговаривали за владевший мною дух соперничества – вечное стремление в чем-либо превзойти Лизель. Но, ступив на школьный двор, я сразу поняла, что лучше не высовываться и делать вид, будто почти ничего не умею. Меня потрясли племенные клики и подозрительные взгляды сплоченных одноклассниц. Никто не мог допустить, что я имею более чем зачаточные представления о всех предметах, включая французский – язык, который любая благовоспитанная девушка из приличной семьи должна была учить, но ни одна немецкая благовоспитанная девушка не должна была знать слишком хорошо, так как он, со своим грассирующим «эр» и обольстительным «эс», нес в себе намек на запретное. Чтобы отвлечь от себя внимание, я, изобразив безразличие, заняла свободное место за последней партой в дальнем конце класса и затаилась, как мышь, что прячется у всех на виду.

До того самого дня, когда появилась наша новая учительница французского.

Из ее кички выбивались пряди орехового оттенка, а круглые щеки горели, будто она стремглав неслась по коридору, опаздывая на урок, как и было на самом деле. Прозвенел звонок, и девочки, сдав вырванные из прописей листки с нацарапанными упражнениями, столпились в проходах пошушукаться.

Вдруг в класс влетела она, долгожданная замена мадам Сервен, которая так неудачно упала, что это спровоцировало ее выход на пенсию. Над бровями новой учительницы выступили капельки пота от необычной даже для июля жары. Она грохнула на стол принесенные книги – и все девочки вскинулись и сели прямо.

Мадам Сервен не терпела промедлений. Многие здесь были знакомы с резкими ударами ее линейки по коленкам или костяшкам пальцев за поведение, которое мадам считала дерзостью. А эта устрашающая молодая женщина с растрепанными волосами и кипой увесистых томов в руках вполне могла оказаться столь же грозной.

Со своего привычного места на галерке я смотрела поверх плеч сидевших впереди учениц туда, где, утирая лоб платком, стояла француженка.

– Mon Dieu, – сказала она, – il fait si chaud[1]1
  Боже мой, какая жара (фр.). – Здесь и далее примеч. перев.


[Закрыть]
. Я не думала, что в Германии будет так жарко.

В животе у меня заурчало от возбуждения.

Никто не произнес ни слова. Небрежным жестом она засунула влажный платок под манжету блузки.

– Bonjour, mesdemoiselles[2]2
  Добрый день, мадемуазели (фр.).


[Закрыть]
. Я мадемуазель Бреган, ваша новая учительница до конца семестра.

Представляться было необязательно. Мы и так знали, кто она, ждали ее уже несколько недель. Пока школа подыскивала замену мадам Сервен, час французского превращался для нас в бесконечную зубрежную сессию под надзором язвительной фрау Беккер. От ясно различимого акцента нашей новой наставницы тишина в классе лишь сгустилась. В ее голосе безошибочно угадывалась парижская напевность, и я почувствовала, как девочки вокруг меня скривились. Мадам они называли l’Ancien Régime[3]3
  Старорежимница (фр.).


[Закрыть]
за лорнет и клацание зубного протеза при произнесении accents graves[4]4
  Аксан грав – диакритический знак, который ставится над гласной и обозначает открытый звук.


[Закрыть]
, а еще за черное платье с высоким воротником, какие носили на рубеже столетий. А эта женщина была одета в блузку с воротничком и манжетами, отороченными кружевом. Стройную фигуру подчеркивала модная юбка длиной до лодыжек, из-под которой виднелись симпатичные ботиночки. Намного младше мадам, эта мадемуазель определенно могла проявлять бо́льшую энергичность.

Я слегка расправила плечи и выпрямила спину.

– Allez, – произнесла учительница. – Ouvrez vos livres, s’il vous plaît[5]5
  А теперь начнем. Откройте, пожалуйста, ваши книги (фр.).


[Закрыть]
.

Девочки не шелохнулись. Я потянулась к учебнику, а мадемуазель объяснила по-немецки:

– Ваши тетради. Пожалуйста, откройте их. – (Я подавила усмешку.) – Сегодня мы поспрягаем глаголы, хорошо? – продолжила она и обвела взглядом класс.

Никто не отреагировал. Ни одна не потрудилась заглянуть в учебник с тех пор, как мадам столь своевременно оставила работу. Им до французского не было дела. Судя по нескольким подслушанным разговорам, целью их жизненных устремлений было скорейшее замужество, чтобы отделаться от родителей. Kinder, Küche, Kirche: дети, кухня, церковь. Это была единственная амбиция, которую внушали всем немецким девочкам, так же как нашим матерям и бабушкам. Какой прок от французского, к чему его приспособить? Разве что кому-нибудь не посчастливится выйти замуж за иностранца.

Мадемуазель Бреган наблюдала за нетерпеливым перелистыванием страниц, не зная, что сказать, или не желая комментировать отчаяние, сквозившее в движениях учениц. Пренебрежение домашней работой было проступком, соблазнительным и пугающим для каждой. Мадам славилась своей манерой заставлять учиться: не выпускала из-за парты до самой ночи, пока провинившаяся не выполнит задание либо не упадет от усталости.

Но вдруг – я глазам не поверила – лицо мадемуазель осветилось озорной улыбкой. Это было так неожиданно в нашем смирительном доме, где учителя нависали над нами, как вороны, что от тепла этой улыбки я остолбенела, а водоворотик эмоций в моем животе превратился во взбитые сливки.

 

– Давайте начнем с глагола «быть», – произнесла учительница, склонив голову набок. – Être: je suis, je serai, j’étais. Tu es, tu seras, tu étais. Il est, il sera, il était. Nous sommes, nous serons, nous étions…[6]6
  Я есть, я буду, я был. Ты есть, ты будешь, ты был. Он есть, он будет, он был. Мы есть, мы будем, мы были… (фр.)


[Закрыть]

Она мерила шагами узкие проходы между рядами и вслушивалась в ни на что не похожие звуки, изуродованные хоровой декламацией. Усилия учениц выглядели жалкими и являли свидетельство нерадивости и отсутствия всякого почтения к языку, но мадемуазель Бреган никого не поправляла, лишь повторяла спряжение, подавая пример для подражания.

Так она дошла до моей парты. Остановилась. Подняла руку. Девочки притихли. Зафиксировав на мне янтарно-зеленый взгляд, учительница сказала:

– Répétez, s’il vous plaît[7]7
  Повторите, пожалуйста (фр.).


[Закрыть]
.

Мне хотелось, чтобы моя речь прозвучала так же ужасно, как у остальных, лишь бы меня не выделили. Но язык не послушался, и я сбивчиво залепетала:

– Vous êtes. Vous serez. Vous étiez[8]8
  Вы есть, вы будете, вы были (фр.).


[Закрыть]
.

В ушах пощечиной прозвучал сдавленный смешок соседки.

Теплая улыбка вернулась на уста мадемуазель. На этот раз, к моему смущению, но и к радости, обращена она была ко мне.

– И остальное?

Я шепотом проговорила:

– Vous soyez. Vous seriez. Vous fûtes. Vous fussiez[9]9
  Вы будьте. Вы были бы. Вы были. Чтобы вы были (фр.).


[Закрыть]
.

– А теперь используйте этот глагол в предложении.

Я в раздумье прикусила нижнюю губу, а потом выпалила:

– Je voudrais être connue comme personne qui vous plaise[10]10
  Я хотела бы, чтобы меня знали как человека, которому вы симпатичны (фр.).


[Закрыть]
, – и немедленно пожалела о сказанном.

Что овладело мною, заставив произнести слова столь… столь откровенные, столь дерзкие? Столь неестественные для меня.

Не смея поднять глаз, я почувствовала на себе пристальные взгляды. Девочки могли и не понять, о чем речь, но моей интонации было достаточно.

Я сбросила с себя маску.

– Oui, – сказала мадемуазель. – Parfait[11]11
  Да. Отлично (фр.).


[Закрыть]
.

Она двинулась вдоль прохода, повторяя фразу, чтобы ученицы следовали образцу. Я сидела, примерзнув к месту, пока кто-то не ткнул меня пальцем под ребра. Повернувшись, я увидела темноволосую худенькую девочку с личиком эльфа.

– Parfait, – подмигнув, прошептала она. – Превосходно.

Такой реакции я и не предполагала. Думала, одноклассницы дождутся последнего звонка, подкараулят меня за воротами и отлупят за то, что я их надула и пыталась подлизаться к новой учительнице. Однако в лице моей соседки, насколько я смогла заметить за краткий миг нашего общения, не было ни негодования, ни злости. Скорее, на нем отобразилось… восхищение.

После того как наша наставница дала задание на дом и девочки вереницей потянулись к выходу, я попыталась проскользнуть мимо учительского стола и была уже почти у двери, когда услышала:

– Мадемуазель, подождите, пожалуйста.

Я остановилась и с опаской обернулась через плечо. Ученицы проталкивались мимо меня, одна из них насмешливо бросила:

– Мышка Мария вот-вот заработает свою первую золотую звезду.

Я осталась одна под задумчивым взглядом мадемуазель Бреган. Вечернее солнце проникало в класс сквозь пыльные окна и подсвечивало отливавшие медью волосы учительницы, собранные в неаккуратный узел. Кожа у нее была розовая, с нежным пушком на щеках. Колени мои ослабели. Я не понимала, зачем сказала то, что сказала, но у меня было тревожное чувство, что ей-то это ясно.

– Мария? – вопросительно повторила она. – Тебя так зовут?

– Да. Мария Магдалена, – с трудом выговорила я из-за сильного волнения, сдавившего горло. – Мария Магдалена Дитрих. Но я предпочитаю… В семье все называют меня Марлен. Или Лена, для краткости.

– Хорошее имя. Марлен, ты прекрасно говоришь по-французски. Учила язык здесь? – Не успела я ответить, как она рассмеялась. – Конечно, это не так. Все остальные: C’est terrible, combien peu ils savent[12]12
  Это ужасно, как мало они знают (фр.).


[Закрыть]
. Тебе нужно быть в другом классе. Ты намного опережаешь их.

– Пожалуйста, мадемуазель. – Я прижала сумку к груди. – Если директриса узнает, она будет…

– Что? – вскинула голову учительница. – Что она сделает? Уметь говорить на другом языке – это не преступление. Ты будешь напрасно терять здесь время. Разве не лучше потратить этот час на то, что действительно можешь выучить?

– Нет. – Я еле сдержала слезы. – Мне… мне нравится учить французский.

– Понимаю. Хорошо. Тогда посмотрим, что можно сделать. Твой секрет я не выдам, но за других не ручаюсь. Они, может, и нерадивы, но не глухи.

– Merci, Mademoiselle[13]13
  Спасибо, мадемуазель (фр.).


[Закрыть]
. Я буду очень стараться, вы увидите. Я хочу всегда радовать вас.

Это была стандартная фраза, за которой следовал неловкий реверанс. Делать так меня научила мама – по воскресеньям после церкви мы совершали светские визиты к почтенным вдовам, они приглашали нас на чашку горячего шоколада и штрудель.

Я устремилась к двери, чтобы поскорее скрыться и от светящихся весельем глаз мадемуазель Бреган, и от собственной порывистости.

За спиной раздались ее слова:

– Марлен! Ты меня радуешь. Очень радуешь.

Глава 2

Домой я неслась вприпрыжку, размахивая сумкой. Пересекая трамвайные пути и уворачиваясь от уличных торговцев, которые выкрикивали цены товаров, я не замечала ничего, в голове у меня звучал ее голос, как эхо среди мягкого шуршания листвы лип, выстроившихся вдоль тротуара.

Ты меня радуешь. Очень радуешь.

Я взбежала по растрескавшимся мраморным ступеням к нашей квартире в доме номер тринадцать по Тауэнтцинштрассе, без слов напевая что-то себе под нос, бросила сумку на столик в прихожей и вошла в безукоризненно чистый кабинет, где, сгорбившись над учебниками, сидела Лизель. Она подняла взгляд, вид у нее был такой изнуренный, будто она не вставала со стула уже несколько недель.

– Der Gouverneur[14]14
  Губернатор (нем.).


[Закрыть]
здесь? – спросила я и протянула руку к тарелке с последним куском штруделя, которая стояла сбоку от сестры.

Неодобрительная складка глубже залегла между бровями Лизель.

– Ты не должна так называть маму, это неуважительно. И ты сама знаешь, что по вторникам она допоздна работает в резиденции фон Лошей. Вернется к семи. Лена, возьми тарелку, а то крошишь повсюду. Горничная только что ушла.

Я наклонилась к потертому ковру, подобрала несколько крошек, ткнув в них пальцем, и облизала его:

– Вот так.

– Лучше бы взяла швабру.

Пришлось пойти на кухню за шваброй, хотя в этом не было никакого смысла. Мама все равно заново подметет ковер, когда мы ляжем спать, а также вымоет и натрет воском пол. Она никогда не уставала от уборки, невзирая на то что целыми днями делала это для других. За четыре месяца она выгнала столько же служанок, объявив их ленивыми неряхами. Увольнения происходили с такой частотой, что мы с Лизель больше не старались запомнить имя очередной горничной.

Продолжая мурлыкать какую-то песенку, я пошла в гостиную, где стояло маленькое фортепиано и лежала скрипка. Оба инструмента требовали безотлагательной настройки. Скрипку подарила мне на восьмилетие бабушка Ома, после того как домашний учитель музыки убедил маму, что у меня талант. Хотя он отправился вслед за гувернантками, я не перестала заниматься. Музыку я любила, у нас с мамой это был один из немногих общих интересов; в детстве она много лет брала уроки и стала искусной пианисткой. Мы часто играли вместе после ужина, и сейчас я нашла на крышке фортепиано этюд Баха, который мама оставила мне для разучивания.

Когда я положила скрипку на плечо, Лизель сказала:

– Ты сегодня в редкостно хорошем настроении. Что-нибудь особенное случилось в школе?

– Ничего.

Я покрутила колки, желая сберечь изношенные струны. Мама купит новые мне на день рождения, но до декабря еще далеко, так что пока надо постараться обойтись этими. Я провела смычком над кобылкой, раздалось неблагозвучное дребезжание.

– Ничего? – усомнилась Лизель. – Ты никогда не возвращаешься домой с улыбкой. И никогда не начинаешь заниматься прямо с порога. Что-то должно было случиться.

Я стала играть сонату, морщась, когда потертые струны отказывались повиноваться.

– У нас новая учительница французского, – призналась я. – Ее зовут мадемуазель Бреган.

Лизель притихла, следя за моей игрой. Я всего раз или два заглянула в ноты. Несмотря на дряблость струн, этот отрывок я запомнила. Мама будет гордиться мной.

Потом сестра спросила:

– Ты так счастлива из-за появления новой учительницы? Что-то подозрительно. Ты же ненавидишь эту школу. Всегда говоришь, что учителя там сварливые старухи, а девочки болтают ни о чем. Признавайся немедленно. Ты познакомилась с мальчиком?

Смычок соскользнул со струн, концентрация была утрачена. Я уставилась на Лизель, не веря своим ушам, и фыркнула:

– Где бы я могла с ним познакомиться? В моем классе одни девочки.

– Но ты каждый день ходишь домой пешком и видишь мальчиков на улице, – сказала сестра серьезно и даже немного сердито.

– Те мальчики, которых я вижу, гоняют бродячих собак и носятся вокруг, как хулиганы. Я с ними не знакомлюсь, а обхожу стороной.

Мне хотелось добавить, что если она так интересуется мальчиками, то ей надо чаще выходить из дому, но проглотила свою колкость, ведь Лизель не виновата, что у нее слабые легкие, или вялые сосуды бронхов, или что-то там еще, чем она сейчас была больна. Мама постоянно суетилась вокруг нее, что, по моему мнению, ничуть не помогало. Однако факт оставался фактом: моя сестра была «хрупкой» и безропотно вверила себя этому состоянию.

 

– Я спрашиваю просто потому, что беспокоюсь, – пояснила она. – Мне вовсе не нравится совать нос не в свое дело, но тебе в этом году исполнится тринадцать, ты почти взрослая, и мальчики – ну, они имеют склонность к…

Ее голос смолк. Стало как-то неуютно. Я снова взялась за скрипку и задумалась о сказанном сестрой и еще сильнее о том, чего она недоговорила.

Опыт Лизель в общении с противоположным полом был зеркальным отображением моего. С момента смерти отца единственным мужчиной, которого мы видели регулярно, был наш берлинский дядя Вилли. Но это не в счет, потому что мы с Лизель не были особенно близки, как следовало бы быть родным сестрам. Однако и не враждовали – спали в одной комнате, ссорились редко, но темпераменты у нас были настолько разные, что даже мама не раз отмечала это. Физические отличия бросались в глаза. Лизель была худая и бледная, как тусклая лампа во тьме, с отцовским землистым цветом лица. Я же унаследовала от матери пухлую комплекцию, голубые глаза, вздернутый нос и полупрозрачную кожу, которая становилась свекольно-красной, если я проводила слишком много времени на солнце. Но наши различия простирались гораздо дальше внешности. По мере взросления я начинала понимать, что моя сдержанность на людях была скорее следствием воспитания: мама внушала мне, что именно так должна вести себя девушка. И ей никогда не приходилось напоминать о сдержанности Лизель, так как у сестры это качество было врожденным. Ее приводили в ужас ситуации, в которых она привлекала к себе внимание. Вот почему Лизель не выходила из дому, кроме как для наших воскресных светских визитов, походов на рынок и ежемесячных поездок в Берлин.

– Думаешь, мальчики могут пристать ко мне? – спросила я, намеренно уставившись на сестру.

Лизель застыла на стуле, выдавая тот факт, что именно это и пыталась сказать.

– А они пристают? – выдохнула она.

– Нет. По крайней мере, я ничего такого не замечала. – Я сделала паузу. – А что, должна была заметить?

– Никогда. – Лизель была потрясена. – Но если вдруг они пристанут к тебе или выразятся как-то неподобающе, проигнорируй это и сразу расскажи обо всем маме.

– Так и сделаю, – согласилась я и, поводив смычком по струнам, добавила: – Обещаю.

Я не лгала. Ни один мальчик до сих пор не обращал на меня внимания. Но сегодня кое-кто обратил. И я знала, что это вызвало во мне чувства, в которых я не должна признаваться.

Твой секрет я не выдам.

До сих пор у меня секретов не было. И этот я намеревалась сохранить.


Мама вернулась ровно в пять минут восьмого. Мы уже убрали со стола учебники и тетради Лизель и поставили на него нашу старую керамическую посуду со сколами и трещинками, потому как мейсенский фарфор берегли для особых случаев. Я подогревала кастрюльку с weisse Bohnensuppe – похлебкой из белых бобов, которую сварила накануне. Мама не позволяла горничным стряпать, и моей обязанностью стало каждый день кормить нас ужином. Готовить мне нравилось, и я справлялась с этим лучше Лизель, у которой вечно то соус подгорал, то мясо не прожаривалось. Как и во время музицирования, я находила успокоение в упорядоченности действий при строгом соблюдении рецепта – в смешивании положенных ингредиентов ровно так и в таких количествах, чтобы получить желаемый результат. Мама сама учила меня, однако, как и в любых других случаях, она не доверяла ничьим умениям, кроме собственных, а потому прямо с порога, не сняв ни шляпы, ни перчаток, вошла на кухню, чтобы проверить кастрюлю.

– Немного подсоли, – велела она, – и убавь огонь, иначе все превратится в кашу.

Развернувшись, мама удалилась в спальню, а через несколько минут появилась оттуда в домашнем платье и переднике. Темно-русые волосы были скручены в узел на затылке. Я никогда не видела ее с распущенными волосами, даже когда она умывалась; похоже, вдовам не полагалось демонстрировать окружающим свободно висящие локоны.

– Как прошел день в школе? – спросила она, показывая мне, что пора подавать похлебку.

– Хорошо, – ответила я.

Мать кивнула. Интересно, заметила бы она, если бы я сообщила, что школа сгорела дотла? Сомнительно. Она задавала свои дежурные вопросы просто из вежливости. Мой ответ был формальным.

Ели мы молча, посторонние разговоры за столом не одобрялись. Когда я вытерла тарелку хлебом (у меня был отменный аппетит), мать закудахтала:

– Лена, что я тебе говорила?

Ее отповеди я знала наизусть: «Девочки из приличных семей не макают хлеб в еду, как крестьяне. Если хочешь добавки, попроси».

Я никогда не просила. Если бы я это сделала, то услышала бы, что девочки из приличных семей никогда не просят добавки. Неконтролируемый аппетит обнаруживал недостаток подобающей утонченности.

Мы с сестрой вымыли тарелки и убрали их в буфет. Пока был жив папа, это был час, когда мы старались скрыться с глаз, чтобы родители могли уединиться в гостиной, где мама играла на фортепиано, а отец курил трубку и потягивал свой вечерний Weinbrand[15]15
  Бренди, производимый в немецкоязычных странах.


[Закрыть]
. Но теперь его нет, и мы уже подросли, так что сестра устроилась на диване, а мама стала проверять, как я исполняю сонату Баха.

По обыкновению, я нервничала. Моя мать, может, и не имела большого опыта игры на скрипке, но у нее был абсолютный слух, а я хотела доказать ей, что исправно занимаюсь каждый вечер, как было велено. Йозефина Фельзинг не приучала нас к дисциплине путем физических воздействий. Ударила она меня всего один раз. Это случилось на уроке танца, мне тогда было десять лет, я отказалась встать в пару с мальчиком, у которого изо рта несло луком. Никогда не забуду, как мать промаршировала ко мне на глазах у других детей и их родителей, чтобы влепить унизительную пощечину, сопроводив ее внушением: «Мы не проявляем эмоций на публике. Это грубо». С тех пор я изо всех сил старалась не провоцировать ее. Хотя вошедшие в пословицу розги она не применяла, ее язык мог доставить столько же мучений, а по отношению к лени у нее было еще меньше терпения, чем к грязи или хамству. «Tu etwas» был ее девиз: «Делай что-нибудь». Мы запомнили, что праздность – это самый страшный грех, которого необходимо избегать любой ценой.

Я закончила сонату без ошибок. Мама откинулась на спинку скамьи, стоявшей перед фортепиано.

– Лена, это было великолепно, – произнесла она с чувством, какого никогда не выказывала, если только я не превосходила ее ожиданий.

На душе стало легко. Материнская похвала была столь большой редкостью, что я испытала гордость, будто совершила подвиг.

– Ты занималась, – продолжила она. – Это заметно, но нужно развиваться дальше. Пройдет немного времени, и мы организуем прослушивание, чтобы ты получила стипендию на учебу в Веймарской консерватории.

– Да, мама, – кивнула я.

Эта престижная консерватория в Веймаре была ее мечтой, не моей. Мать верила, что талант проложит мне дорогу к карьере концертирующей солистки, а мое мнение на этот счет ее не интересовало. Девочки из хороших семей делают то, что велят им матери.

– А ты, моя дорогая? – взглянула мать на Лизель, которая в конце моего выступления зааплодировала. – Не хочешь что-нибудь исполнить для нас на пианино?

Очевидно, возмущенно подумала я, мнение сестры имело значение, потому что, когда она ответила: «Простите, но у меня болит голова», мама вздохнула и закрыла на ключ крышку инструмента со словами: «Тогда тебе нужно лечь в постель. Уже поздно, а нам всем завтра рано вставать».

Раньше, чем обычно? Про себя я застонала. Это означало, что для нас есть работа по дому, которую мы должны сделать до того, как я уйду в школу, а мать на службу. Убирая скрипку в чехол, я сердито размышляла: зачем мы вообще держим горничную? Если учесть наши ежедневные обязанности и мамин вечерний ритуал – могу поспорить, ей не терпелось отправить нас по кроватям, чтобы атаковать паркет в прихожей, – плата горничной была, разумеется, еще одной бессмысленной тратой.

– Прежде чем мы разойдемся, – сказала мама, – у меня есть важная новость.

Я замерла в изумлении. Новость?

Мы ждали, а мать смотрела на свои натруженные руки, которые уже не могло оживить никакое количество кремов и лосьонов, – видимое доказательство того, что Вильгельмина Йозефина Фельзинг, известная в обществе как вдова Дитрих, постепенно опускалась. Она продолжала носить золотое обручальное кольцо, которое с трудом пролезало сквозь распухшую костяшку пальца, и сейчас покрутила его другой рукой. Что-то в ее жесте вызвало у меня нервное напряжение.

– Я снова выхожу замуж, – выдала она.

Лизель так и обмерла, а я недоверчиво спросила:

– Замуж? За кого?

Мать нахмурилась. Я сжалась в ожидании отповеди, мол, дети не должны задавать таких вопросов старшим, но она ответила:

– За герра фон Лоша. Как вы знаете, он вдовец, детей у него нет. Тщательно все обдумав, я решила принять его предложение.

– За герра фон Лоша? – Я была ошарашена. – В доме которого ты убираешь?

– Я там не убираю. – Хотя мать не повышала голоса, тон ее стал резким. – Я наблюдаю за его содержанием. Я Haushälterin[16]16
  Экономка (нем.).


[Закрыть]
. Убирают горничные, а я слежу за ними. Ты, Лена, закончила задавать вопросы?

Я не закончила. В голове у меня крутилась еще сотня, но я лишь сказала:

– Да, мама, – и отступила к сестре, полагая, что только что заслужила свою вторую в жизни пощечину.

– Свадьба будет в следующем году, – объявила мама и встала, огладив руками передник. – Я попросила время на подготовку, и он его дал. Прежде всего я, конечно, должна поставить в известность бабушку и дядю Вилли, чтобы они дали свое благословение и представляли меня у алтаря. Вот почему завтра мы должны встать пораньше. Я пригласила их в гости. Пока они не приехали, мы много чего должны сделать, если хотим привести этот дом в порядок.

Если она не собиралась переставлять мебель, я не могла придумать, что еще мы могли предпринять. Каждую субботу после похода на рынок мы отскребали всю квартиру, забираясь в каждый уголок и в каждую щелочку, которую обошла своим вниманием горничная. И все равно, как бы мы ни начищали квартиру, всем было видно, что, в отличие от дома бабушки и дяди Вилли, наше жилище – съемное, хотя и неплохое, но отнюдь не роскошное. Однако я не смела больше произнести ни слова, меня слишком потрясла нежданная новость.

Мама снова выходит замуж. У нас с Лизель будет отчим – чужой человек, которого нужно уважать и слушаться.

– Мы еще не решили, где будем жить, – сказала мама, – но, полагаю, после свадьбы переедем в его дом в Дессау. На следующей неделе я отправлюсь туда посмотреть, подойдет ли нам это. А вы пока никому ничего не говорите. Не хочу, чтобы соседи начали сплетничать раньше времени или уведомили домовладельца, что мы скоро съедем. Это понятно?

– Да, – хором отозвались мы с Лизель.

– Хорошо, – попыталась улыбнуться мама, но с ней это случалось так редко, что вместо улыбки вышла какая-то гримаса. – А теперь умойтесь и произнесите молитвы.

Мы отвернулись, чтобы выйти, как она окликнула меня:

– Лена, не забудь вымыть за ушами.

Лизель молчала все время, пока мы по очереди совершали вечерний туалет в нашей тесной умывальной комнате, раздевались и забирались в одинаковые узкие кровати. Нас разделяла тумбочка, я могла бы протянуть руку и дотронуться до сестры, но не сделала этого, легла на спину и уставилась в потолок.

Услышав возню матери в прихожей с ковриками и воском, я прошептала:

– Зачем она это делает, в ее-то возрасте?

– Ей всего тридцать восемь, – вздохнула сестра. – Это не так много. Герр фон Лош – полковник королевских гренадеров, как и папа. Должно быть, порядочный человек.

– По-моему, тридцать восемь – это достаточно много, – возразила я. – И откуда нам знать, что он порядочный? Она следит за его горничными. Что она может знать о нем, кроме того, сколько крахмала уходит на его рубашки? – Голос мой стал тверже. – И Дессау так далеко, что мне придется уйти из школы.

– Лена, – повернулась ко мне Лизель, ее глаза казались двумя дырками, проткнутыми во тьме, – ты не должна допытываться что да как. Она делает все, только чтобы нам было лучше.

В этом я почему-то сомневалась. Выйти замуж за незнакомца и перевернуть все наше существование – разве кому-нибудь от этого станет лучше, за исключением ее самой и герра фон Лоша?

– Когда женщина одинока, это ужасно, – продолжила Лизель. – Тебе не понять, но быть вдовой с двумя дочерьми – это проверка на прочность.

Сестра отвернулась и подтянула одеяло к подбородку. Через несколько минут она уже сладко посапывала. Ничто в ней не возмущалось. Что бы мама ни говорила и ни делала, Лизель всегда со всем соглашалась. Кабинет тут или там – какая ей разница?

У меня же были свои интересы. И свой секрет.

Комкая в кулаках одеяло, я долго не могла уснуть.

следующий лист >>


Содержание  1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30 

© Фикшнбук, 2001 - 2017     Рейтинг@Mail.ru  Rambler's Top100